Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче говоря, поскольку я поняла, что скоро вместо очередного перекошенного лица любимого я сниму его кулак, крошащий стекло моего объектива, пришло время оставить его в покое и расти куда-то в другую сторону. К сожалению, с той коллекцией воспаленных от ярости мужских глаз пришлось расстаться. Рыдая, я развела костерок на заднем дворе и спалила все пленки, понимая, что это не должно достаться ни врагу, ни другу.
Как пламя пожара, я перекинулась на театры столицы. Я все придумала, обо всем договорилась, как следует подготовилась, и – началось. Теперь по вечерам я, как на работу, ходила к музам драмы. Мне открылся целый мир. Временами он так захватывал, что я забывала, с какой целью сюда пришла. Нет, я не с луны сорвалась и, конечно, бывала в театре и раньше, но при такой частоте посещения многое предстало передо мной совершенно в новом свете. Я пересмотрела сотни спектаклей и могла подрабатывать суфлером, забудь кто из актеров реплики. Однако скоро я выяснила, что актеры – крутые импровизаторы и не бывает такого, чтобы, потеряв красную нить, они в растерянности замирали на сцене. Когда у кого-то из головы выпадала поэтическая строчка, ее обычно старались воспроизвести более или менее близко к тексту, а некоторые особенно уверенные сохраняли ритм и интонацию и чеканили сущую белиберду. Например, вместо «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» можно грозно прорычать: «Хрыхрылась бы нымочич Зенднмыдра?», и в зале никто даже не вздрогнет.
Посмотрев и прослушав спектакль «икс» сто пятьдесят раз, я вдруг с удивлением обнаружила некоторые разночтения. В один вечер персонаж божится прийти к полуночи, в другой он как-то более неопределенно говорит о поздней ночи, а в третий в раздумьях задается вопросом: «А приду ли я вообще?» Подобная безответственность удивляла не только меня, но и партнершу. Я видела, как она потом топтала актера ногами в кулисах, видимо, стремясь как-то выправить ситуацию.
Я обнаружила, что все спектакли разные. Это не общее место и не условность. Один и тот же состав, неизменны текст, реплики и мизансцены, и только, например, в пятницу действие разворачивается с такой силой и мощью, что, зная наперед все повороты сюжета, смотришь не отрываясь и надеешься, может, все-таки хоть сегодня не задушат, не зарежут, не отравят и не убьют! В другой день без всякой видимой причины действие ползет, как вялая гусеница, зал спит, а те, кто бодрствуют, молят, чтобы поскорей, наконец, задушили кого надо, и все закончилось.
Я видела, как на сцене заклинивало декорацию и полторы тонны, угрожающе поскрипывая, зависали над разряженной толпой, видела, как у актеров и актрис развязывались шнурки и запутывались косы, как случались накладки с реквизитом, рука застревала в трехлитровой банке с огурцами, и актер, небрежно помахивая ею, с независимым видом доигрывал любовную сцену. Я даже видела в зале человека, у которого зазвонил телефон и он, вместо того чтобы провалиться под землю, ответил. Такая наглость произвела ошеломительное впечатление. Даже актеры, схватившиеся на сцене за мечи и орала, замерли в недоумении, услышав громкое: «Витек, так я ж у театре! Ага, перезвоню». Зал шипел, как растревоженный серпентарий, а мужчина только плечами пожал. На другом спектакле две девчонки хрустели леденцами, а на третьем я видела, как люди плакали, глядя на сцену, и не скрывали своих слез.
День за днем я убеждалась, что театр – удивительное место, что там все бывает и может случиться что угодно. Например, в осветительной ложе может завестись фотограф. Как домовой, забившись в эту гостеприимную щель, я почти год оттуда не вылезала. Однако это не означало, что у меня весь год не было проблем. Были.
Во-первых, с того места, где я сидела, а это было сбоку над сценой, было видно процента три происходящего. Актерам надо было бы вываливаться в зрительный зал, чтобы попасть в кадр. Почему-то за целый год никто так и не удосужился это сделать… Зато практически на каждом спектакле у зрителей была возможность увидеть нового персонажа – человека с фотоаппаратом, вываливающегося из какой-то дырки над краем сцены. «Человек» был неопределенного пола, потому что на эти свои свидания с музами я собиралась как на болото за морошкой. Билетёрши, оглядывая холщовые брюки защитного цвета, висящие на тощем заду, часто спрашивали: «Куда идешь, мальчик?» а мальчик шел к себе – нюхать пыль и снимать прекрасное.
Еще одну проблему составляло мое вооружение – собственно аппарат. Он был всем хорош, кроме того, что был пленочным. После тридцать седьмого кадра пленка в нем заканчивалась, он издавал страшный захлебывающийся звук и в течение следующих пятнадцати минут с воем сматывал кассету. Естественно, это происходило ровно в тот момент, когда главный герой задавал стропилам какой-нибудь вопрос, на который у стропил не было ответа, и в зале повисала драматическая, полная скрытого смысла тишина. Наконец, подавившись чертовой пленкой, аппарат затыкался, и дальше в темноте и все той же предательской тишине мне предстояло сменить боекомплект. Грохнуть крышкой, хряснуть старой катушкой, потом новой, потом уронить килограммовый аппарат себе на мозоль, взвизгнуть, нащупать его на полу, обязательно задеть осветительный прибор – от этого на лице и так уже слегка удивленного необъяснимой возней рыцаря пробегала красная тень, – с хрустом закрыть крышку, и тут… И тут, когда я, испортив все, что могла, затихала, бухали литавры, на сцену выбегало пятьдесят человек массовки, и зритель переставал слышать собственный мобильный телефон, разрывавшийся у него в кармане.
Позже я начала чихать. Странно, что с моей аллергией на все живое и мертвое этого не произошло раньше. Теперь к визгу сматываемой пленки прибавились надрывные всхлипы. Я изо всех сил старалась отчихаться в те моменты, когда на сцене грохотал салют или канонада, но расчет не всегда оказывался верен. Тогда в ответ на вопрос: «Быть иль не быть?» из осветительской ложи раздавалось отчаянное: «Апчхи-и-и!», и в зале начинали искренне радоваться. Естественно, после этого заканчивалась пленка, и старый друг аппарат с визгом принимался за свою работу.
Возможно, у страха глаза велики и на самом деле все было не так страшно, как мне казалось. Прошел год, никто не выкинул меня из ложи, и я сама так и не выпала из нее на подмостки. Я отсняла такое количество пленки, что в нее можно было замотать все здание театра, а остатки отдельными бандеролями разослать всему актерскому составу. Из килограммов совершенно бесполезного и бессмысленного чернозема удалось намыть крупицы чистого золота. Ну, с моей точки зрения – золота.
Была выставка. Ужас накануне открытия. Мне снилось, что фотографии украли, сожгли, облили серной кислотой и проткнули вилками. В четыре утра я вскочила с постели с криком: «Все пропало!» Мне привиделось, что на внешней стороне фотографий проступили подписи, сделанные накануне химическим карандашом на внутренней. Любимый два часа убил на то, чтобы объяснить мне, что такое просто невозможно и что в любом случае в шесть утра я не попаду в галерею, даже если найду сторожа и продам ему душу. Я спала тринадцать секунд, позавтракала неврозом и отправилась на открытие, как на казнь.
Там были шампанское, фуршет, гости, страх до дрожи в коленях. Цветы, комплименты, новые лица, старые друзья, мои фото, красовавшиеся на стенах, почет, уважение и ужас, ужас, ужас, не отпускавший меня до тех пор, пока из галереи не ушел последний гость. Когда все наконец закончилось, усталость была такая, что хотелось лечь и заснуть прямо на асфальте перед машиной. Проснулась я где-то через неделю.