Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Можно… – спрашивает она, и я киваю, не дав ей закончить вопрос. Она закрывает мне рот рукой, кусает меня в шею, сует внутрь три пальца. Я смеюсь-выдыхаю ей в ладонь.
Я кончаю быстро и резко, словно бутылка разлетается на осколки, ударившись о кирпичную стену. Словно я долго ждала, пока мне это позволят.
Потом Петра укутывает меня одеялом, и мы лежим, прислушиваясь к шороху ветра.
– Ты как? – спрашивает она спустя какое-то время.
– Нормально, – говорю я, – то есть отлично. Вот бы каждый рабочий день так заканчивался. Я бы ни одной смены не пропускала.
– Тебе нравится эта работа? – спрашивает она.
Я фыркаю, но не знаю, что сказать после этого.
– Настолько плохо?
– То есть в принципе ничего. – Я стягиваю волосы узлом. – Бывает и хуже. Беда в том, что я вся в долгах и у меня были другие планы, как прожить свою жизнь, но у многих людей дела обстоят куда хуже.
– Ты по-доброму обращаешься с платьями, – говорит она.
– Просто не люблю, когда Натали их расшвыривает, даже в шутку. Это выглядит – не знаю – недостойно.
Петра присматривается ко мне:
– Я так и знала. Знала, что ты понимаешь.
– Что?
– Пошли.
Она встает и натягивает рубашку, нижнее белье, пояс. Недолго возится, зашнуровывая ботинки так же туго, как было. Мне пришлось поискать мою рубашку, она обнаружилась в щели между матрасом и изголовьем.
Петра ведет меня через парковку в холл мотеля. Матери ее там нет. Петра заходит за стойку и открывает дверь.
Поначалу кажется, что комната странно освещена – всполохами мерцающего синего света, как будто блуждающие огоньки заманивают нас в болото. Манекены стоят наготове, армия, не получившая приказа, а вокруг длинные столы, на них подушечки с булавками, катушки ниток, корзинки с бисером, бусины, амулетики, рулетка с высунувшимся кончиком – подобие улитки, – отрезы материи. Петра берет меня за руку и ведет вдоль стены.
Мы в этой комнате не одни. Мать Петры хлопочет возле платья, на запястье у нее браслет с подушечкой для булавок. По мере того как глаза привыкают к темноте, светящиеся точки сливаются в силуэты, и я вижу, что комната полна женщин. Женщин, как та в вирусном видео: прозрачных насквозь и слегка светящихся, свет как будто добавлен позже, подложкой. Плывут, кружат, время от времени поглядывая вниз на свои тела. Одна из них, с лицом жестким и скорбным, держится почти вплотную к матери Петры. Она приближается к платью, свисающему с манекена, – масляно-желтому, юбка присобрана, как театральный занавес. Она вжимается в платье и не встречает никакого сопротивления, словно кубик льда тает в летнем воздухе.
Иголка – с тянущейся нитью безупречного золота – мигает, когда мать Петры протыкает ею кожу этой женщины. Иголка проходит и через материю тоже.
Женщина не вскрикивает. Мать Петры делает тугие аккуратные стежки вдоль ее рук и тела, кожа и материя соединяются плотно, как два края раны – швом. Я замечаю, что впилась ногтями в руку Петры, и она не возбраняет мне.
– Выпусти меня! – говорю я, и Петра ведет меня за дверь.
Мы стоим в центре хорошо освещенного холла. На мольберте объявление: «Континентальный завтрак с 6 до 8 утра».
– Что… – жестом я указываю на дверь. – Что она делает? Что они делают?
– Мы не знаем. – Петра ковыряется в блюде с фруктами. Выбирает апельсин, катает его взад-вперед. – Мама всегда была портнихой. Джиззи предложила ей шить платья для «Глама», и она согласилась. Несколько лет назад стали появляться женщины – просто лезли под иглу, словно этого-то им и надо.
– Но зачем?
– Не знаю.
– Неужели она не просила их уйти?
– Пыталась, но они все равно приходили и приходили. Мы даже не знаем, как они проведали о ней.
Апельсин истекает соком, воздух наполняется горечью цитрусового масла.
– А Джиззи вы говорили?
– Разумеется. Но она сказала, раз они сами приходят, значит, все в порядке. И платья так хорошо продаются – лучше, чем всё, что моя мама делала раньше. Как будто людям это нравится, хотя они сами не понимают причину.
Я ухожу из мотеля пешком. Медленно ступаю по льду, часто падаю. Один раз оборачиваюсь и вижу силуэт Петры в окне первого этажа. Руки немеют от холода. Пизда пульсирует, голова болит, я все еще чувствую во рту подвеску ее ожерелья. Вкус металла, вкус камня. Выбравшись на дорогу, я вызываю такси.
На следующее утро спозаранку я еду в «Глам». Мой ключ пропал – наверное, забыла на тумбочке в мотеле, соображаю я, бормоча себе под нос ругательства, – и приходится ждать Натали. Войдя в магазин, я предоставляю ей заниматься утренними делами, а сама перебираю платья. Они шуршат под моей рукой, стонут на вешалках. Я утыкаюсь лицом в юбки, разглаживаю ладонями корсажи, высвобождая их.
В обеденный перерыв я брожу по торговому центру. Присматриваюсь к товарам в витринах. Кто в них? Клин деревянных рам для картин на фетровой подложке чуть кривоват, словно в него кто-то вторгся. Набор шахматных фигур из стекла и стали в витрине магазина игр – в крутых изгибах ферзя и пешек отражаются прохожие или же это выглядывают лица? Вон старый игровой автомат, который глотает четвертаки, скорее всего, нарочно. Прохожу мимо сильно благоухающего входа в косметический отдел «Джейси-Пенни», воображая, как покупательницы открывают тюбики помады, вывинчивают палочку цвета и исчезающие женщины протискиваются вместе с ней, вокруг нее, выставив вперед большие пальцы.
Перед пекарней «У тетушки Энн» я останавливаюсь посмотреть, как раскатывают тесто, влажное, тяжелое. Мне видятся малыши, исчезающие девочки (исчезающие становятся всё младше, верно? Так говорят в новостях), которых замешивают в тесто, – и не искривленная ли рука вон там? Или оттопыренная губа? Маленькая девочка у прилавка просит маму купить претцель.
– Сьюзен! – предостерегает мать. – Претцели – вредная еда. От них толстеют.
И уволакивает дочку прочь.
Вскоре после моего возвращения стайка подростков протискивается в «Глам». Девочки снимают с вешалок платья, натягивают их кое-как, даже не задергивают толком занавески примерочной, чтобы скрыть свои переодевания. Когда они выходят, я вижу исчезающих женщин, слившихся с платьями, пальцы просунуты сквозь люверсы и переплетены. То ли держатся из последних сил, то ли застряли в ловушке – не понять. Шорох и дрожь ткани могут быть плачем, могут быть смехом. Девушки кружатся, шнуруются, затягиваются. В дверях магазина Крис и Кейси досасывают свои напитки, грызут трубочки. Свистят, орут, но порог не переступают. Рты у них синие.
– Мать вашу! – Я мчусь к дверям, в руке успокоительная тяжесть степлера. И рука уже готова взмахнуть им, если придется.
– Прочь! Пошли на хрен прочь!
– Господи! – говорит Крис, моргая. Отступает на шаг. – Что с тобой?