Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, после этого дом заполняют голоса; их обладатели говорят гораздо громче, чем осмеливались говорить при мне. Они словно хотят, чтобы я слышала их и знала, что они все еще живы и больше не боятся меня. Очень глупо с их стороны: должны же они понимать, что я вернусь и буду нагонять на них страх пуще прежнего.
Но если я действительно мертва и лишь воображаю себя некронавтом, как понять, что я не умерла уже давно, возможно, несколько лет и даже десятилетий тому назад? Возможно, ты, моя школа и маленькая Ева Финстер давным-давно канули в Лету.
Или [помехи] никогда не существовали вовсе, ведь если мне хватило воображения придумать слово для обозначения своей тени, хватит его и для того, чтобы придумать девочку, ведущую меня сквозь мир теней, и еще одну, стенографирующую все сказанное мной с помощью пишущей машинки.
Но хватит пугать себя понапрасну. Может, я вовсе не мертва, а это лишь уловка, чтобы отвлечь меня – колючий кустарник, внезапно выросший на пути. (Дочь великана бросила расческу, и вырос из нее шиповник, помнишь сказку?) Да, я должна вернуться… но куда? На извилистую тропу, болотистую пустошь, где я видела птицу и чертополох. Мои ботинки промокли, репейники липнут к мокрым шнуркам – какая правдоподобная деталь, кажется, я начинаю верить своему рассказу, – и вот я снова на тропе. А сходила ли я с тропы? Сходила, даже в нескольких смыслах. Сошла в могилу, в том числе.
Черви! Почувствую ли я их, когда они примутся за работу?
Вряд ли; смерть забирает способность чувствовать.
Правда в том, что мне никак не узнать, что произошло на самом деле. Я не могу знать наверняка. Возможно, я умерла, а может, ты. Может, мы все мертвы: все, кто толкает коляски и лежит в колясках; чистильщики ботинок и те, кому ботинки принадлежат. Возможно, все, кто считает себя некронавтами, и не подозревают о том, что мир, созданный наивной магией их беспрестанной болтовни, держится лишь до тех пор, пока у них хватает сил удерживать его. Но в нем неизбежно возникают трещины, сквозь которые просачивается знание о нашем истинном состоянии – шепот, дуновение, блуждающий огонек. И для нас эти проблески знания – призраки, мы привыкли их так называть, но на самом-то деле…
[Помехи; звуки дыхания.]
Тропа!
Остаток дня я молча таскалась за Флоренс, и многое из увиденного ошеломило меня, однако чего-то подобного стоило ожидать от школы, в стенах которой обучают спиритуализму. Я знала, что рано или поздно мне придется встретиться с призраками, и эта мысль не только не казалась мне невероятной, но и внушала радостный трепет. Не призраки вселяли в меня тревогу, а опасения, как меня примут одноклассники и наставники. Те из них, с кем я успела познакомиться, едва ли вселили в меня уверенность, что здесь мне рады.
Лишь за вечерней трапезой, состоявшей из жидкого жирного супа, в котором плавало несколько белых фасолин – я ела его под холодно-любопытными взглядами других учеников, – я наконец увидела директрису. Она сидела за высоким столом под собственным портретом, частично загораживая собой дежурного по портрету, по-прежнему стоявшего на своем посту спиной к трапезничающим – женщина величественная и статная, затянутая в жесткий корсет на китовом усе. Выражение ее лица постоянно оставалось хмурым, как у человека, напряженно прислушивающегося к почти неуловимому шуму. Когда она положила нож и закашлялась, прикрыв рот салфеткой, все до единого, кто был в столовой, замерли с ложками в руках и снова взялись за суп, лишь когда приступ прекратился.
После ужина я вслед за Флоренс прошла в читальную, где ученикам полагалось час заниматься самостоятельно до вечерней зарядки, и тут путь мне преградила Другая Мать, опустив руку мне на плечо.
– Ты, верно, решила, что мой кабинет – гардеробная или камера хранения?
Я молча покачала головой.
– Тогда почему, скажи на милость, твой чемодан до сих пор у меня?
Несмотря на ее неприветливость, я обрадовалась при мысли, что снова увижу свой чемодан. Хоть в нем и не было ничего ценного, мое прежнее «я» все еще оставалось каким-то образом связано с ним, и без него я чувствовала себя потерянной. Я пошла за Другой Матерью буквально по пятам, держась так близко, что когда та внезапно остановилась, я налетела на нее. Из своего кабинета вышла Директриса и велела нам подождать.
– Кто это? – спросила она низким, хриплым, властным голосом, который я впоследствии узнала почти так же хорошо, как свой собственный.
– Грэндисон, мисс, – ответила я, хотя обращались не ко мне. Сердце заколотилось от собственной смелости.
Глаза Другой Матери гневно блеснули.
– Это «Грэндисон», – отвечала она, словно выделяя мое имя кавычками. Как будто оно было ненастоящим или звучало глупо. – Новенькая.
– Она умеет печатать? – Говорила директриса осторожно, словно обдумывая каждое слово, прежде чем произнести его. Разумеется, она и сама заикалась. Мысль об этом принесла мне смутное удовлетворение.
Другая Мать раскрыла рот, но, прежде чем она успела вымолвить хоть слово, я выпалила: «Да, мэм!». Я ничуть не сомневалась, что Другая Мать решит, будто темнокожая девочка моего возраста никак не могла научиться печатать.
– Тогда пойдем со мной, дитя. С вашего позволения, Уиннифред.
Печатать я и вправду не умела. Но все равно пошла за ней.
Директриса вплыла в свой кабинет, величественной медлительностью напоминая старинный парусник. Ее накрахмаленные юбки поскрипывали и шуршали, как паруса, раздуваемые сильным морским ветром. Из этого описания, над которым я изрядно потрудилась, читатель может сделать вывод, что, во-первых, я учусь изъясняться литературно, и, во-вторых, директриса выглядела довольно старомодно: большой турнюр, корсет на китовом усе, пышные юбки. Последние колыхались от движений, казалось, никак не связанных с движениями тела под ними. На секунду мне даже показалось, что под платьем у директрисы еще один человек, живущий своей жизнью. Затем я отбросила эту мысль не только из-за ее глупости, но и из-за того, что никакой необходимости в подобных фокусах не было: в школе, где призраки считались делом обычным, никому бы в голову ни пришло творить воображаемые чудеса.
Кабинет директрисы представлял собой довольно мрачное помещение с высокими окнами и деревянными панелями на стенах. Ставни были опущены, а на одной из стен над пневматической трубой и дверцей, которая, как я потом поняла, вела в шахту кухонного лифта, висели две картины маслом в коричневых тонах, при беглом взгляде на них оказавшиеся портретами кролика и крольчихи, наряженных в человеческое платье по старинной моде. На внушительной каминной полке, слегка накренившись, стояло чучело серого попугая, довольно пыльное; в камине я увидела чугунную печку, старый, облезлый лоток для угля и кочергу. По обе стороны от камина имелись многочисленные встроенные шкафчики с полками и ящичками; каждый ящик был снабжен аккуратным ярлыком. Некоторые полки были разделены на ячейки, первоначально, по-видимому, предназначавшиеся для документов. Теперь в них стояли странные шишковатые предметы, желтовато-прозрачные и небольшие – анатомические модели или что-то подобное. Однако центральное место в комнате занимал громадный старый письменный стол, на котором я увидела: промокательную бумагу; письменный прибор с чернильницей; несколько перьевых ручек; подозрительный маленький предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался кроличьей лапкой, довольно облезлой (я опрометчиво наклонилась, чтобы разглядеть ее, и вздрогнула от резкого «Не трогай!»). Кроме того, там имелись два механических прибора: назначение одного из них было мне известно, а вот второго, гораздо бо́льшего размера – нет. Первый был пишущей машинкой.