Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При спущенном дежурном свете по стенам дворца корчились люди и лошади баталий побед Петром рожденных полков. Вздрагивали от бродящих покоями воспоминаний постовые гвардейцы. А в низком угловом кабинете, выходящем окнами к бастионам крепости, потомок Петра чугунным упрямством сдерживал взъерошенную убийством отца Россию. Перед ним через стол в таком же кожаном кресле, как и царь, сидел, выделяясь ушами, великой и загадочной воли человек…
Медленно, скрипя ржавыми колесами, поворачивался Санкт-Петербург на русское — слишком русское…
В казармах Новочеркасского полка сожалели о болезни ребенка. Приходил военный фельдшер, качал головой над больным и оставлял бутылку микстуры. Болезнь была первая, упрямая — жить иль не жить. Во сне или наяву виделось мне лицо Василькова надо мной, потом Иван Михайлыча…
Красный и синий шары летали у потолка, но все это как бы вдали, в стороне, во мне же решалось что-то новое, сложное, без моей на то воли и без моего участия…
Однажды в доме раздался грохот, разбудивший меня. Я вскочил на сундуке, закричал в испуге. Матери, подоспевшей ко мне, я пытался что-то сказать и не мог: гортань сжималась и не пропускала звука, я не мог выговорить слова — я стал заикой. Возник новый фактор, так или иначе обусловивший развитие характера в дальнейшем, чрезвычайно отразившийся на самолюбии школьного возраста и усиливший переживания внутри себя. Потому, вероятно, в дальнейшем так полюбил я мелодию, звуковую тягучесть — песню. Под нее романтизмом окутывалась для меня жизнь, вещи приобретали особенный смысл и особенное типовое построение, что и пробудило во мне с детства любовь к предмету-вещи и открыло для меня интимное содержание и выразительность любого предмета-явления… Может быть.
Как-никак, а бывает в Петербурге хорошая погода. Бывало, с конца февраля заиграют золотые зори над Петропавловской крепостью. Красно-кровавыми хвостами и клубами подымутся они до зенита — как испарения из казематов, молчаливо скрывающих могилы правящих и бунтующих.
Сегодняшний злодей, завтрашний правитель — перепуталась кровь в каменных стенах, как в закатном февральском небе над Петропавловской перепутались багрянец и желтизна зари, полыхающей до зенита…
Весной, на островах, над оголенными еще деревьями появится синее бездонное небо… Повеет теплом над ржавой Невой, вспученной морским ветром. Понатужится Ладожское озеро, и закорежится ледяной покров реки… Почки набухнут — вот-вот и они лопнут — пахнет тополиными почками…
— Мама, — вскакивает на сундуке ребенок, — мне нигде, нигде не больно.
Мать спешит к нему. Радостно целует, берет на руки.
— Родной мой, изболелся весь, исхудал-то как за болезнь.
Еще и еще целует; несет к окну. «Посмотри, какое солнышко. Посмотри, травка уже зеленая», — и радуется мать на оставшегося жить первенца. А ребенок еще слабенький до первой струи воздуха, смотрит и улицу, залитую солнцем, и пушком одетые деревья, и комнату с игрушками и азбукой: все для него стало новым, изменившимся и выросшим, как он сам. Изнутри, как почки, наливают силы. Каждая венка пульсирует легко, аппарат уцелел, победил. Мы — победители! — торжествуют сердце и легкие. И ребенок сам весна, сам солнышко — чердак наполняется теплотой уюта.
Приходит отец; опахнуло казармой и щами.
— Папа, папа!
— Сыночек, милый ты мой!
И щекочут усы, и колет борода родного папы-солдата.
…Мальчики собрались на стрельбище — рыть пули. Кузя пошел тоже на стрельбище.
За канавами, за пустырями, большие, как горы, земляные насыпи. Здесь ребятишки, уткнувшись, как поросята, в рыхлую почву, выцарапывали кусочки свинца.
Кузя, сколько ни копался, ничего найти не мог, тогда как соседи то и дело находили пульки, обсасывали с них грязь и хвастливо наполняли карманы штанов.
Заморосил дождик. Вязли ноги и пачкались руки. Скучно стало. Сверху вала были видны разбросившиеся площадью казармы, и ребенок направился к ним. Долго лез и выбирался он из пустырей и канав, покуда очутился у каменных столбов ворот, ведущих во двор. Дежуривший у ворот солдат крикнул:
— Эй, полковой, здравия желаю.
Разговорились.
— Да, — вспомнил часовой, — отца твоего нет в казармах, его командировали куда-то на Большую Охту — дневальным, что ль, к ротному.
— А Петюха Кручинин здесь? — спросил Кузя.
— Этот здесь… Да о сю пору они, видно, все по двору слоняются, винтовки чистят со стрельбы.
Мальчик пошел вовнутрь.
Погода разгулялась. Солнце ныряло меж облаков, заливая то светом, то облачной тенью огромный двор, окруженный приземистыми зданиями рот и служб. По двору тут и там, кучками и в одиночку, виднелись солдаты. Первая же группа обступила Кузю, здоровались, радовались — давно не видели своего баловня. Блестели винтовочные части, щелкали пружины. Смех, напеванье раздавались двором…
Звук, раздавшийся среди общего шума, не очень тронул мальчика — это был сухой, одинокий винтовочный выстрел, но вскоре после этого звука кучки солдат бросились в угол двора, где помещалась швальня и где виднелись недобранные за зиму штабели дров.
Раздались взволнованные восклицания, и бывшие возле ребенка солдаты побежали в ту сторону, где толпилась темно-зеленая масса мундиров и рубах.
В толпе крикнули: «Носилки…»
Из лазарета показался фельдшер…
У мальчика защемило сердце. Стало скучно, как на земляном валу стрельбища. Отца нет. Куда бы пойти?..
Вдруг возле него появился Кручинин, наклонился длинным ростом.
— Эй, Кузяха, вот ты. Ты бы… Сережи-то нет, он ноне у ротного Свирбеева за посыльного днюет… Ты, мальчона, домой бы, што ль, али как… Вишь, тут грех такой случился…
— Петюха, а где ротный живет?
— Да на Большой Охте по Малой улице.
— Я пойду домой… К маме я хочу…
— Ну, и ладно, — обрадовался Кручинин, — кланяйся от меня… Скоро в гости буду, скажи… А отец вечером дома будет.
Кручинин проводил мальчика за ворота.
— Вот тебе дорога… Да, чай, сам дорогу