Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо же, не испугалась глаз. Не поняла.
Пожал плечами:
— Хорошо, беллини.
Кажется, ловля на живца удалась. Интересно, скольких она сожрала?
Подошедший официант принес два капучино.
— Я же просила беллини!
— А я еще не должен вам секс. И вы не просили. Но спасибо за комплимент.
Секунд десять возмущенно ела его глазами, а потом вдруг улыбнулась:
— О… так даже еще интересней. Я заметила вас в Лидо, на пляже, когда вы перед этими школьницами возлежали так, раскинувшись…Молодо выглядите.
— Есть немного. Однако я сильно старше вас, это дает мне право выбора.
— Я вам не нравлюсь?
— Может ли нравиться женщина, подобная в поведении стенобитному орудию?
— О да, вы действительно старше.
— И старомодней. Вот ваш беллини. Всего хорошего.
Встал из-за столика от обескураженной сучки, кивнул на прощанье и пошел прочь.
Давненько его так настойчиво не кадрили.
Странно.
Очень странно, что он не видел ее природы.
Это настораживало.
Риальто
День теперь тянулся за днем в ожидании рейса. Никогда он так не ждал крыльев. Анеля и мама, мама и Анеля. Каждый их взгляд, каждый обращенный к нему жест он впитывал как тепло, но в каждом ощущалась червоточина. Иногда он всерьез начинал загоняться, что напрасно согласился на встречу. Дочь стала совсем взрослой, мать постарела. Да, их нужно было увидеть, потому что неизвестно, когда доведется вновь. Однако таким, как он, нужно проживать жизнь в одиночестве, довольствуясь голосами в своей голове, людьми, которым он не сможет уже ничем повредить. Достаточно и того, что можешь писать. Незачем портить жизнь окружающим.
До отъезда оставалось четыре дня. Каждый вечер он засыпал все более утомленным — напряжением ожидания взлета. Наверное, потому она учуяла и пришла.
Спал, и снилось, что спит. Октябрьское солнце неуверенно пробивалось в щель века, не в состоянии разбудить. Тень проходила по лицу, неспешно проходила по стене тень ангела Веронезе, тень тени человека.
Проснулся от взгляда.
Эла сидела напротив, босая, перекинув ноги через подлокотник барочного кресла, и свод ее стопы светился в утреннем свете мрамором. Она ни разу не приходила к нему во снах после похорон, да он вообще не видел женщин во сне, как правило, ему хватало и яви. И вот Эла снилась обнаженной — до мельчайших деталей, ощутимых только тактильно, которые сам думал, что забыл. Сон — чудовищная метаморфоза сознания, мгновенно погружающая в бытие, которого нет. А оно есть.
Она есть.
Боже, какое счастье, ничего и не было. Не было той чудовищной Праги. Все живы. Где-то растет его сын. Боялся пошевелиться на границе сна и яви, чтобы не спугнуть, чтобы удержать ощущение.
И, действительно, заговорила:
— Снять палаццо с окнами на канал — у тебя всегда были особые отношения с пространством. Ты выбрал отличное место для встречи, дарлинг…
— И время. Как тебе нравится октябрь?
— Нормально. Последний раз мы виделись в октябре.
Последний раз они виделись на кладбище, и лицо ее, люто неуместное в обрамлении гробовых рюшей, так же светилось мрамором, как теперь стопа — с высоким подъемом, ровными пальцами, голубоватой веной на своде — которую он рассматривал, потому что боялся посмотреть выше, увидеть, как разрушилось со временем ее тело, состарилось лицо. Женщина имеет право на чуткое отношение, особенно та, которую ты убил, но посмертно присвоил. Он не смотрел в лицо, но это точно была она. Любовь вообще такова, что не каждый осмеливается взглянуть ей в лицо.
— И город. Скажи, я выбрал отличный город.
— Превосходный. Вот только не надо было просить мадонну у Мираколи свидеться…
— Почему? Я очень хочу увидеться, Эл.
— Потому что такие желания имеют свойство сбываться.
— Пусть сбудется. Ты простила?
— Предательство или убийство?
— То, что я был собой.
— Яничек, дарлинг…
— Черт… скажи это снова! Я соскучился. Я так давно не слышал, как ты говоришь так… и не поливаешь меня тут же дерьмом.
— Тебя, пожалуй, польешь. Стечет, не впитается. Соскучился по тому себе, какой ты со мной, да?
— Ты же знаешь, что нет.
— Положим, я и тогда знала. А оказалось — «тебе показалось». Дело не в том, простила ли тебя я. Дело в том, простил ли ты себя сам…
— А разве не очевидно?
— Мужчины терпеть не могут признаваться в любви, даже если и очевидно. Приходится понимать по поступкам, по умолчанию. А потом всегда оказывается, что поняла их не так. Давай сегодня обойдемся без «прости и спасибо», ладно?
— Ладно. Что уж, извинения и благодарности в твой адрес всегда излишни. Ты найдешь способ за них отомстить…
— Это не месть. Ничто из этого не месть. Это боль.
— Боль продолжается и там?
— Конечно. Как же иначе. Такой прекрасный ад — вечно испытывать боль нелюбви. Артхаусный, я бы сказала, адок. Ты заценил бы, кинематографично. Я хотела умереть, лишь бы забыть, по-другому не удавалось. Но даже так не вышло. И я зачем-то жива — пока ты помнишь. Зачем ты годами носишь меня в себе? Почему не хочешь отпустить?
— Потому что ты — часть меня, нравится это нам обоим или нет.
— И ты — часть меня. Ты убил эту живую часть в погоне за удобством, только и всего. Было тебе потом удобно?
— По-разному. Я скучаю по тебе. Я тоскую.
— Так я же теперь постоянно с тобой, самым удобным для тебя образом. И так, что меня не нужно любить каждый день. И терпеть, и прощать, и заботиться, и подвигаться в своей свободе, и хранить верность. Комфортно же, правда?
— Почему оно все так случилось?
— Liebe всегда возвращаются, но мне не в кого было перейти. Теперь ты мой.
— Я ничей.
— Мой. Но даже и теперь трусишь… Скажи уже это. Давай, скажи, как есть.
— Как есть… Любовь для меня — только крайняя форма выражения дружбы, дарлинг. Ты же это знаешь. Я больше никому не отдаю себя целиком.
— Опять ты пытаешь поиметь меня в терминах, дарлинг. Теперь, когда ты мой целиком… и сам же в этом виноват.
— Эл, я понимаю, что ты хочешь от меня услышать, но сказать не могу. Это было бы неправдой.
— Ну и что? Ты ведь уже соврал мне, когда я спросила, с кем ты — тогда, в Праге, перед постелью. Соври мне еще раз, просто затем, чтобы успокоить душу.
— Чью? И дружба не предполагает вранья.
— Смешно, что ты сам сказал это… после всего.
— Я был слеп.