Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из садика, подавая мне рукой сигнал, чтобы я «притормозил», шурша кирпичной крошкой, плавно выплыл странный тип, полупрозрачный, как высохший за обоями клоп. Лет шестидесяти-семидесяти. Спросил, помогая себе вялыми жестами, не будет ли у меня закурить «для девушки» и «“Беломору” предпочтительно». С чувством неловкости и страшной и неискупимой вины ответил я ему: жаль, мол, простите, не курю. Тип безразлично повернулся и так же плавно поплыл обратно, к скамейкам под сиренью, где ждала его приятельница, лет тридцати, как с расстояния мне показалось. Хотя их возраст разбери-ка, все они здесь «девушки», от шестнадцати до восьмидесяти, все тонконогие, как цапли.
Прошагал сколько-то, кого тут. Только миновал пешеходный переход через Кировский, к ДК «Ленсовета», разглядел на тротуаре колечко. Наклонившись, подбирал его ещё, подумал: «Яне». Небольшого размера – мне на кончик лишь мизинца и налезло, – золотое, с маленьким белым камешком. «583» – такая проба. Спрятал его в нагрудный карман штормовки.
Иду.
Увидел и слежу издали, когда он шёл ещё по мосту через Карповку, а разминулся с ним я только что – тяжело пропыхтевшим мимо меня толстяком. Весь в карманах, в металлических клёпках и карабинах. Ещё бы лямки на спине, и сходство с набитым до предела рюкзаком условно довершилось бы. Я его так и называю про себя: «Рюкзак». Мы с ним знакомы в лицо. Живём в соседях, окнами наискосок. Ему тоже гости, проверяя, дома он или нет, чтобы зря не подниматься на пятый этаж, без лифта, кричат со двора. Мне кричат «Тома», сокращённо от «Истомин», ему – «Джек». Он, наверное, такой же Джек, как я Тома. Рукой в окно помашем, я – своим, а он – своим, только тогда уж гости поднимаются. В его окне на проволоку тесно – одна к одной – нанизанные висят рыбки, окушки да плотвички. Сегодня – есть, наутро – нет, к вечеру – снова, замечаешь, висят. Сам ловит, или кто-то снабжает регулярно. И на стекле его наклеены пивные этикетки. Пивные пробки собирает? Может быть. Таких я знаю собирателей. В комнате у него стоит огромный цветной телевизор, который иногда смотрю и я, но из своей, конечно, комнаты, а звук слышу из Машкиной, через стенку. Раздражает, когда Машка и «Рюкзак» включают разные программы. Она смотрит кино, он – футбольный матч, про спорт ли что-то. Тогда я оба «выключаю» телевизора – слушаю музыку или читаю книжку.
В такую погоду дом, принадлежавший когда-то – со слов Васи-Очкарика, покойного мужа Машки, моей соседки по коммуналке, – эмиру Бухарскому, выглядит солиднее, чем в ясную погоду. Под арку этого дома я ни разу ещё не входил, хоть и живу поблизости. Не был в его таинственном дворе, как Веничка – на Красной площади. Как-нибудь надо будет заглянуть. Хотя зачем? Все дворы в городе не задавался целью посетить, жизни не хватит. Не специально, по возможности, из любопытства – можно.
«Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше…»
Дальше…
Любить стал этот славный (странный) город. «Трёх революций».
Петербург-Петроград-Ленинград.
А раньше мне казалось, будто брожу я не по городу, а по туннелям или внутри сырых тёмных труб большого диаметра, кем-то вроде Дедала нагромождённых. Как в кошмарном сне, когда хочешь, но не можешь проснуться, бессильно ломишься с ложной, тупой надеждой, что вот-вот и вынесет тебя на свет божий, то есть, что касается меня конкретно, окажусь я вдруг каким-то чудесным образом не во дворе дома эмира Бухарского, а в светлой и родной Ялани и закричу от радости: «Я вырвался! Я вышел!» Ни разу чуда не случилось.
«И ангелы – засмеялись…»
Но не на мой пусть счёт. Уверен, обойдётся, и шило в горло мне, если и окажусь я когда-нибудь во дворе этого таинственного дома, никто не вонзит…
Теперь привык. Словно пригляделся в потёмках. Теперь что-то вижу, чего не замечал, да и не хотел замечать, раньше. Теперь город, особенно Петроградская сторона, которую чуть ли ни всю вдоль и поперёк исходил с совком и метлой, да и без них, ассоциируется у меня не только с трубами и туннелями. Но и с чем-то нематериальным. С нажитым уже здесь. С голосом, например, Билли Холидей, услышал который впервые здесь же, на Петроградской, в «Шестёрке», студенческом общежитии, у сокурсника Жан-Жака, но не француза, а чёрного, как дёготь, негра с Берега Слоновой Кости, занимающегося на нашей кафедре палеолитом. Как и Яна. Тот будет в Африке копать, Яна – в Азии или в Европе, то есть в Союзе. В пещере древней где-нибудь, как землеройные машины, и сойдутся. Ну, это так я.
А Билли Холидей в Ялани не стали бы слушать. Разве из вежливости только. Или в охотничьей избушке, зимовье, где радио играет сутки напролёт, не выключается ни днём и ни ночью. Так уж. Кому и нет, а мне известно.
Под мостом, в гранитном корыте, разгневавшись на моторную лодку, а отыгрываясь на помоях, беснуется Карповка. Нелеп её гневный вид, нелеп и смешон, тем более что виновницы её беснования давно нет и помину – торпедировала к Большой Невке, не так-то просто которую возмутить и рассердить.
«Чё ж там, Олег, в вашей речке, карпы одни водятся? Раз – Карповка. Щуки, окуня, ельца, ерша в ней, харюза, гольяна, что ли, нет?» – спросил однажды у меня отец. Нет, папка, ни окуня, ни щуки, ни ерша, а «харюза» – тем более. Хотя, кто ж знает, я здесь не рыбачил. Глянешь через перила – рыбы крупной не видать, мальки какие-то шныряют, а хламу много – сквозь воду грязную проглядывает.
Приснился мне как-то сон. Года четыре назад, не меньше. Будто выхожу я из квартиры, спускаюсь вниз, перехожу дорогу, подступаю к Карповке, смотрю и вижу: у речки сухое дно, заваленное велосипедными рамами, колёсами, битыми унитазами, дырявыми цинковыми и эмалированными тазами, металлическими трубами, чугунными ваннами и разным тряпьём, а по набережной,