Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Тут надо прерваться и прояснить, что такое голова, чтобы понять, как получается ее травма. Владимир Даль, например, в своем словаре формулирует так: «Голова – это часть тела, состоящая из черепа с мозгом… Голова состоит из головы собственно и лица; голова делится на лоб или чело, темя, маковку, затылок, и виски или косицы». Следовательно, я получил травму головы не посредством удара в темя, маковку или косицы, а именно точечным ударом в чело, то есть в лоб. Так бывает: если сам не бьешь челом, то тебя бьют в чело.
Хотя я прекрасно понимаю, что в наших условиях травма головы – вещь весьма условная. Гораздо чаще это нечто внутримозговое. Я вот, к примеру, хоть и не доктор, но давно научился различать внутреннюю травму головы. Еду как-то в подмосковной электричке, окликает меня мужик:
– Эй, биджо!
– Ты грузин, что ли? – спрашиваю.
– Это я грузин? – возмущается. – Да я чистокровный русский.
– А почему тогда по-грузински разговариваешь?
В ответ он говорит буквально следующее:
– А я думал, что ты грузин, потому что ты в кепке.
Тут даже энцефалограмму делать не надо. И так понятно, что у него травма головы. А что мне, простите, надевать? Треух? Так меня милиция тут же остановит. Шляпу? А может, еще и очки? В шляпе у меня такой вид, что все собаки кидаются. Потому что принимают за интеллигента. Зачем мне рисковать? Тем более что я не интеллигент вовсе. Я даже мусорное ведро в шляпе не выношу. И вообще стараюсь теперь с мусорным ведром поменьше появляться на улице. Потому что не так давно в писательском поселке одного поэта обворовали. Знаменитого. Поэтому милиции нагнали со всей округи. И та милиция воров искала. Выйдет, к примеру, какой-нибудь писатель с мусорным ведром, в тренировочных штанах и в шляпе, а милиция сразу кричит: «Стой! Стрелять буду!» И палят в воздух. А потом писателя того обыскивают и задерживают. Вместе с мусорным ведром. Воров, конечно, не нашли, но травму головы всем сделали изрядную. Ко многим мастерам пера вдохновение потом по неделе не приходило. А то и по две. И никто за эту недостачу так и не ответил. Так оно мне надо? Я лучше мусор в огороде закопаю.
Короче, наутро добрая половина пассажиров вагона имела приличные шишки на лбу. Но диагноз «травма головы» пришлось ставить проводнице.
– Ангел мой! – наградил я ее комплиментом. – Ты зачем же ведро над унитазом повесила?
Вопрос мой застал проводницу врасплох. Наморщив лоб (чело) и несколько секунд подумав, она вдруг выпалила:
– А куды я его дену?!
И вправду, сразу успокоился я, куды она его денет? Менталитет! Правда, для Рейна я версию менять не стал. Пусть думает, что все дело в ботинках.
* * *
Кромешная ночь за вагонным стеклом изредка сменялась трассирующими очередями пристанционных огней и заставляла вздрагивать. Инстинкт срабатывал незамедлительно. В последнее время я так же вжимался в пол, когда за окном кто-то неожиданно начинал выбивать ковры, – чудилась канонада. Многие посмеивались. Только Женька был серьезен и все время напоминал, что знаки-то были, подавал кто-то знаки, да мы их не видели.
Хотя видели, конечно. Потому и запомнились, как те волки, – какой-то своей гротескной, даже фарсовой обреченностью. Потому что явились там, где ни за что не должны были являться. Впрочем, образ этого зверя преследовал Женьку всю жизнь. Волки настойчиво прорывались в стихи, кажется, без его воли. Прорывались, внушая то страх («А за стеной морозно и темно, И кажется, что где-то воют волки…»), то блаженное осознание общности («Что-то волчье есть в моей дороге…»), то горделивое превосходство, обреченное понимание, что никаким волкам не под силу сравниться с волчьей сущностью его судьбы:
Но подразумевался всегда именно одинокий волк, хищный и гордый даже в своей загнанности. Потому что сам он просто не умел жить по законам стаи. Он был одиноким волком поэзии – жестким и беспощадным, временами надевавшим маску благополучия, чтобы скрыть от посторонних страшный оскал волчьей неприкаянности.
Несколько лет мы просто целыми днями бродили по Москве, без денег, время от времени напрашиваясь к кому-нибудь в гости. Женька очень любил слово «угощение». Но угощения подворачивались не так часто, поэтому мы просто бродили по городу. И он хищно высматривал в уличных музыкантах, в бродягах, в бездомных и нищих – изгнанников бездны, блуждающих по ненужной уже земле. Он искал себе подобных. Он бросал им последние монеты и вступал в осторожные разговоры. Но тут же шарахался от них в страхе, узнавая, как в зеркале, себя. Потом опять возвращался. Потому что их присутствие как бы оправдывало и его земную жизнь. Они подтверждали: настоящий волк всегда оказывается один на один с бездной, ибо его «судьба одинока, как дальний охотничий выстрел».
* * *
Очередной полустанок заставил вспомнить, что дальний выстрел ухнул откуда-то из-за реки. Он был настолько дальним, что мне даже в голову не пришло сопоставить его звук с тем, что стоявший рядом солдат вдруг согнулся и медленно стал падать на траву. К нему кинулись, но он уже не дышал.
Это мгновенное перевоплощение, мгновенный переход из одного мира в другой даже не пугал уже – поражал стремительностью и неестественностью. И только потом я понял, что человек, привыкший к войне, при жизни привыкает к вечности. Может быть, Померанц это тоже понял на войне?
Но молодые крепкие ребята, так и оставшиеся стоять перед убитым на коленях, еще этого не понимали. И задохнулись бессилием. В руках у них были автоматы, руки корежились свежей мужицкой силой, лица пылали огнем. Но они ничего не могли сделать. Потому что думали, будто смерть непоправима. И это самое главное.
* * *
– Но ведь было обещано! – тихим, но твердым голосом откуда-то из небытия произнес Синявский. – Обещано! Когда-то давным-давно, на заре человечества, сам господь обещал, что мертвые воскреснут… А может быть, когда-нибудь так и будет, и об этом, единственно об этом, твердит вся мировая словесность. Искусство всегда – надежда.
* * *
Искусство и поэзия и были надеждой. А что еще? Больше надеяться было не на что. Впрочем, нет. Это была не надежда даже, это была вера, это была религия. Даже больше, чем религия. И именно поэтому эти волки не должны были появляться здесь, в его сказочной стране начала восьмидесятых. Да, с миром всегда было «несовпаденье, путаница карт…». Но он нашел себе заповедник, загон, огороженный высоким забором, в котором с удовольствием проводил летние дни.
Тогда я часто слышал по утрам в телефонной трубке: «Старик, пошли на выставку». И мы шли на выставку. Выставкой у него называлась ВДНХ, которая тогда, когда еще не наступила эпоха рекламы и ларечного предпринимательства, особенно в будние дни, выглядела островком иного, беспроблемного, мира. Здесь были пруды, лебеди, зоопарк, лошадки, тенистые аллеи и много-много маленьких и дешевых забегаловок. За вход надо было платить, но Аркаша Пахомов знал тайный ход со стороны киностудии, и мы проникали бесплатно.