Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чернявый страшно удивился. Но, вглядевшись попристальнее, быстро изменил свое мнение.
– Неужели грузин?
Грузином я тоже не был, а потому продолжал смотреть в окно.
– Ну что ты там смотришь? – не отставал мужик. – Таинственную русскую душу ищешь, да? Там нет. Знаешь, что такое душа? Душа – это солнце на небе. Да. У нас, в Армении, на небе есть солнце. Поэтому никто не ищет душу. Здесь солнца нет, и все ищут душу. Приезжай в Армению, я тебе покажу душу.
– Зато у вас нет моря.
– Моря нет, – согласился он. – Пока нет. Может быть, еще будет.
А я помнил, что море уже было. Сентябрьское море играло барашками, и тысячи солнц, перепрыгивая с волны на волну, заливали берег. А вдоль берега, как раненая чайка, ходил тощий, немного сгорбленный человек, вглядывался в волны и выкликал: «Лиля! Лиля!» И это звучало, как «гули-гули». Будто он скликал голубей. А она все не выходила из воды. И он звал, звал. И она вышла.
«Так должен пахнуть бог».
Кажется, Григорий Померанц научил его в письме не умирать. То есть, как он писал, для того, чтобы жить в вечности, не обязательно умирать. Просто надо научиться жить в вечности при жизни. У Померанца получалось. У него уже нет. Наверно, было поздно. И не только для него.
Вечером он прочел:
Не он обречен – мир. Но продолжал выкликать: «Лиля-Лиля!» И со сцены громадного московского зала, сразу после своего очевидного триумфа, на глазах пяти тысяч удивленных людей вдруг выскочил к еще не выключенному микрофону и как тогда – в море, так и тут – в зал: «Лиля-Лиля!» «Гули-гули».
И белые голуби, раздирая крыльями уставший воздух, дружно взмыли к потолку.
* * *
В нем иногда говорил бухгалтер:
– Зачем вы тратите деньги на звонки? Это же дорого. Я знаю, что вы приезжаете утром, знаю. Мы вас ждем. Ждем, говорю! Встретим на вокзале – и сразу к нам, завтракать. Зря вы звоните. Это ж сколько денег уйдет!
Да, иногда в нем говорил бухгалтер трамвайного управления, который много лет каждое утро являлся на службу, надевал нарукавники, доставал счеты и морщил лоб. Только нежно любившим его сотрудницам ни за что было не догадаться, что кроется за этим наморщенным лбом.
* * *
– С Чичибабиным будьте поосторожнее! Может скомпрометировать, – тогда же, на том же пляже, предупредил известный критик Сарнов, сотрудничавший в известном же журнале, занимавшемся исключительно вопросами литературы.
– А в чем дело?
– Он на всех углах кричит, что его лишили родины. Значит, жалеет о распаде Советского Союза. Будьте осторожнее.
Да-да, я тоже начал припоминать:
* * *
– Представляешь, – возмущенно пожаловался Рейн, – ресторан закрыт, у проводницы нет ни хлеба, ни колбасы. Даже чай не обещает. Что будем делать?
– Ничего. Спать. Утром в Харькове Борис Алексеевич обещал встретить и сразу повести завтракать.
– А я сейчас хочу есть! – заявил Рейн. – В поезде человек должен есть. – А помолчав, добавил: – И пить. Я – первый поэт России, а они даже не могут дать мне колбасы с хлебом. Кстати, Иосиф Бродский тоже говорил, что мир уже не спасти, но одного человека еще можно.
– Понятно. И этот человек – ты. Возьми у меня в сумке бутерброд и считай, что я выполнил завет Бродского.
Рейн засмеялся, но бутерброд взял. Тщательно прожевав, констатировал:
– Колбаса не того уровня. Не первый сорт. Мне не соответствует.
Конечно, первому поэту нужна первосортная колбаса. А где на них напасешься? Все – первые. Ни одного второго не видел.
– Смотри, как получается, – продолжал Рейн, – раньше, когда мои стихи не печатали, их все читали. А теперь, когда все напечатали, читать перестали. Знают, что есть Рейн, друг и учитель Бродского. И все. Почему так?
Вообще-то, этот вопрос надо задать Дмитриеву. Это он у нас мастер коллективного бессознательного. Хотя и я знаю, что Рейн изрядно вляпался. И поделом. Нечего у Лиснянской сначала одесскую колбасу таскать, а потом распространять слухи про то, как они с той же Лиснянской вместе летели в самолете из Питера в Москву, и какой в этом самолете был первоклассный бассейн, и как они там весь полет плавали, с Лиснянской же. Хотя Лиснянская сама мне признавалась, что плавать на лету не любит, потому что ее сдувает. И нечего такой слух распространять. Потому что у нас ведь как народу скажут, так он и воспринимает. Скажут, что земля вертится, – значит, вертится. А скажут, что Рейн с младых ногтей был другом и учителем Бродского – все, пиши пропало. Теперь он не первый поэт, а первый друг и учитель. На веки вечные. И не он, кстати, один. Кто у нас, к примеру, Николай Огарев? Никто не знает. Знают только, что он друг Герцена. А Мариенгоф – друг Есенина точно так же, как Кюхельбекер – друг Пушкина. У Асеева другая кличка – соратник Маяковского. Хуже всех досталось Николаю Гумилеву. До поры, пока в конце восьмидесятых его стихи не появились в печати, нынешние поколения считали его исключительно мужем. Расстрелянным мужем Ахматовой. А что все эти замечательные люди сами по себе делали, без друзей и жен, никто почти и не помнит. Поэтому вывод прост: не надо иметь друзей. И жениться не надо. Я вот тоже как женюсь – так меня нет. А как разведусь – вроде появляюсь. Правда, ненадолго. Но себя я так, к слову приплел. Я не сравниваюсь. Как можно? Я просто констатирую, что у нас такой менталитет: как скажут, так и понимаем, как научат, так и делаем. А не научат, так и не делаем вовсе ничего.
– Что делать? – говорю я Рейну. – Менталитет такой.
– А что такое менталитет? Со всех сторон слышу: «менталитет-менталитет», а что это такое?
– Менталитет – это когда человек или группа людей живут так, как удобно им, но неудобно другим. Или любят то, что другие не любят. И наоборот. То есть если мы оба любим одесскую колбасу, то у нас общий менталитет. А те, кто любит есть собак или лягушек, нам не товарищи. Ты вот куда ботинки ставишь, когда ложишься спать?
– На пол, – удивился Рейн.
– А есть народы, которые ставят ботинки на стол, или даже такие, которые весь день ходят босиком, а на ночь – надевают и так спят.
– Не может быть! – засомневался Рейн. – Это же неудобно.
– Вот я и говорю: менталитет определяется удобствами.
Ночью я услышал грохот. Продрав сонные глаза, выглянул в коридор и столкнулся с полуголым парнем, который, шатаясь, шел по вагону и держался за голову так, как будто только что протаранил ею железную дверь тамбура. Зажмурившись от света (очень спать хотелось), на ощупь добрался до уборной, отворил дверь и только было пристроился, как получил звонкий удар по голове. Открыв глаза, обнаружил, что прямо над унитазом, точнехонько на уровне головы висит огромное цинковое ведро.