Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петров всё сдавал с первого захода, но требовал нашего присутствия на экзамене. Он не стеснялся, отвернувшись от профессора, уточнять непонятные вопросы, термины, а потом спокойно передавал полученную информацию преподавателю, который смотрел на него буквально с восхищением. В последующие годы Петров стал одним из лучших народных судей райсудов Москвы.
У нас был блестящий преподавательский состав, мы еще застали старую профессуру: например, латынь вел профессор Новицкий, госправо — профессор Гурвич. Профессор Остроумов превратил в мой любимый предмет скучнейший курс бухучета и судебной статистики.
Под аплодисменты кончались лекции по истории политических учений молодого профессора Владимира Покровского, что, правда, обернулось трагикомедией на сессии. Дело в том, что у Покровского была интересная особенность: он свято держал нужный деканату процент плохих и хороших оценок. Поначалу, благожелательно наставив пятерок и четверок, он в середине экзамена вдруг спохватывался и со стоном «что скажет декан!» начинал беспорядочно ставить двойки и тройки, приговаривая: «Не волнуйтесь, приходите завтра, я исправлю на четыре».
По тетради в жестком переплете, содержавшей папины конспекты лекций Покровского, учился и я. Сохранились и три тонких покетбука 1951–1952 годов Госюриздата «История русской политической мысли», подготовленные Владимиром Покровским на основе лекционных курсов. А во «Введении» в первом из трех выпусков есть феерические пассажи с практически напевной интонацией: «Изучая прошлое своей великой многонациональной родины, советский человек любовно отмечает ту роль, которую сыграл русский народ в развитии революционного движения в России и во всём мире». Прямо какой-то тост за русский народ, и, скорее всего, писал его даже не сам Покровский. И правильно — преподается-то история именно русской политической мысли: «Россия Ленина и Сталина, центр нашей социалистической Родины, дает образцы строительства коммунизма, на которых учатся другие народы». Не подкопаешься, особенно в обстоятельствах конца 1940-х — начала 1950-х, с его беспощадной борьбой с безродными космополитами.
Спустя каких-то три с половиной десятилетия история политических и правовых учений стала моей выпускной специальностью на юридическом факультете МГУ. А профессор Олег Эрнестович Лейст, неприязненный суховато-раздражительный преподаватель, в отличие от Покровского предпочитавший ставить всем тройки и двойки, однажды найдет в моей тетради, где я конспектировал его лекции, переписанное откуда-то и вовремя не вырванное и не спрятанное стихотворение «Нобелевская премия» («Я пропал, как зверь в загоне…»). «Чего у него тут только нет: и рожи какие-то нарисованы, и… Пастернак». У меня сначала всё похолодело, но через секунду я понял, что вижу в самом жестком преподавателе факультета своего сообщника. За Бориса Леонидовича я получил от сухаря Олега Эрнестовича четверку. И это была наша с ним тайна.
Кстати, Лейст на три года раньше отца закончил Мосюринститут. Значит, тоже учился у Покровского.
А учебником частного римского права 1948 года издания под редакцией Ивана Перетерского и Ивана Новицкого, профессоров с еще дореволюционным образованием и опытом работы, я щеголял на факультете — однокурсники разглядывали его не столько с трепетом, сколько с изумлением. По новым учебникам мне учиться было скучно, кроме того, они казались недостаточно подробными, а предмет мне нравился, он соединял историю, латынь и, обращаясь в прошлое, странным образом предвосхищал будущее, по крайней мере, казался чрезвычайно рациональным и адаптированным отнюдь не к социалистической среде. К тому же учебник Перетерского-Новицкого был живой, оплывавшие желтизной страницы рождали ощущение подлинности — разговора с умным стариком. На семинарах по гражданскому праву, вроде как наследовавшему — через несколько итераций — римскому праву, я честно умирал от скуки, а вот понятия и кейсы почти двухтысячелетней давности, напротив, завораживали. Причем к истории Древнего Рима я был равнодушен, а римским правом — увлечен. И самая странная и обидная четверка на первом курсе — как раз по римскому частному праву.
В интеллектуальной биографии каждого человека есть книги-ключи. Иной раз одним большим ключом становится библиотека, у каждой книги которой есть своя собственная история, вплетающаяся в биографию человека, выросшего на ней. Ничего подобного электронная книга дать не может. Она мертвая. И, возможно, формируя человека ментально, не может сформировать его эмоционально. Электронную книгу, которая ничем не пахнет и не дает тактильных ощущений, нельзя передать по наследству внутри одной физически осязаемой библиотеки. Эмоциональная связь поколений — с карандашными пометами на полях отца, брата, а то и неведомого двоюродного дедушки и забытыми между страницами квитанциями в прачечную какого-нибудь 1974 года — прерывается.
Многочисленные полки французской литературы — учебной и художественной — это память о покойной маме, чьей специальностью был французский язык. Сладковатый запах иностранных книг, их необычный вид — глянцевые обложки и крашеные обрезы — сопутствовали детству и остались его важной приметой. И приметой времени, и тогдашнего семейного уклада. Достаточно открыть дверцы книжного шкафа, чтобы совершить путешествие во времени и заодно обрести слабый, но контакт с мамой. Я не выбрасываю даже ее рабочие тетради с темами и заданиями для учеников, которые паслись у нас дома добрую четверть века и совершенствовали свои познания в языке. Запах же французских покетбуков не исчезает десятилетиями. Радость узнавания странным образом обнаружилась, когда я оказался в тбилисской квартире Мераба Мамардашвили, где всё, как при нем, жившем здесь с 1980-го по 1990 год, сохранила его сестра, Иза Константиновна: французские книги и словари, в том числе покеты, в том числе те, которые стоят и у меня на полке…
Болотно-зеленый двухтомник истории русской литературы Овсянико-Куликовского, издание начала XX века: несколько поколений семьи черпали из этого прогрессивного издания мысли для школьных сочинений. И это тоже разговор с тенями незабытых предков. Интересно проверять набор идей авторов двухтомника на современных учителях русского и литературы. Эксперимент продолжается — мой младший сын прошел полосу написания сочинений по русской классической литературе.
Довольно скоро выявились на курсе таланты: бурно расцвела самодеятельность, почти в каждой группе издавалась собственная стенгазета, а в нашей — даже свой журнал, который назвали «Дела и мысли». Насчет дел — не особенно большой раздел, а мыслей — сколько угодно, даже в стихах. Записными «поэтами» были Андреев и я, причем разных направлений. Я, конечно, наследник Маяковского, а мой коллега писал лирические стихи, что давало мне основания лягнуть его в рубрике «Бой поэтов», где Андреев довольно едко писал: «Там дых, тут тяг, / Имя мое Колес-ни-ков Влад». На что я немедленно отвечал: «Что-то чувствуется запах Блока / В лирике небесно-голубой».
На курсе был и свой композитор Коршенбойм, он же руководитель курсового хора, единственного в институте, да и среди соседних вузов. Особенно бойко выступал хор на ступенях у памятника Чайковскому (мы же были соседями Консерватории) во время праздников и демонстраций. Узенькая улица Герцена резонировала и усиливала рев молодых глоток. Одновременно я вступил в хор любителей пения при музыкально-педагогическом институте имени Гнесиных. Меня привлекло объявление, что хор именно «любителей», ведь я был большим любителем хорового искусства, посещал все хоровые концерты, особенно ценил хор А.В. Свешникова, мужской хор Эстонии и, конечно, ансамбль Советской армии под управлением Александрова. И вот я оказался в числе других пятидесяти человек принятым в хор знаменитой Гнесинки!