Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне хотелось, чтобы мои дети смотрели на те же картинки, на которые смотрел и я сам. Чтобы картинки моего и их детства совместились. И у нас было немного общих воспоминаний. И радости узнавания.
Тяга к театру у меня была всегда. Кроме зрительских ощущений, я всерьез занимался теорией и историей театра, ходил по абонементам на лекции в МГУ, внимательно изучал труды Станиславского. Так что в теории я был готов к сцене, «всем» было ясно, что перед ними — будущий актер… Но жизнь распорядилась иначе.
На экзаменах, которые я сдавал в Школу-студию МХАТ и Щукинское училище, мне вежливо говорили «достаточно» после невнятно произнесенных стихов и прозаических отрывков. Оказалось, что у меня плохая дикция, но я-то знал истинную причину — глубокая стеснительность сковывала меня невероятно, и здесь не помог мой небольшой опыт выступлений на подмостках, а преодолеть свой страх и волнение до слез я так и не смог. Не было у нашего бедного семейства и ближайшего окружения и того, что в быту именовалось «блатом». Всё рухнуло. Это первое в моей жизни поражение многое отравило в дальнейшем.
Пришлось думать о другом пути. А значит, о дороге папы — в юридический. И в 1947 году я поступил в Московский юридический институт. Это был год массовой демобилизации из победоносной армии. Многие фронтовики, за время войны перезабывшие свои школьные знания, решили, что проще всего поступить на юридический, где не надо было сдавать физику, химию, математику. Тем более что фронтовики принимались вне конкурса, да и на вступительных экзаменах преподаватели относились к ним снисходительно и даже почтительно. Зато среди нашего брата-школьника был ужасающий конкурс, примерно как в театральные вузы — до 50 человек на место.
Успех на экзаменах мне был обеспечен после сочинения. Я писал, конечно, на свободную тему по поэзии Маяковского, которого не просто хорошо знал, но даже зрительно помнил все его лесенки, что и воспроизвел в экзаменационном листе, боясь только одного: как бы преподаватели не заподозрили меня в списывании, поскольку я совершенно точно воспроизвел ломаные строки цитат из стихотворений. Благоприятное впечатление от моего письменного сочинения обеспечило снисходительное отношение комиссии на экзамене по русскому языку и остальных по инерции. И вот я вижу в списке принятых на 1 курс «Б» свою фамилию.
Отец очень любил поэзию, как мог любить ее вполне верноподданный мальчик военной и послевоенной эпохи. Конечно же, его главным поэтом был Маяковский. На одной из юношеских фотографий отец подражает ему: несколько осоловелый мрачный взгляд, пальто, кепка, прилипшая к губе папироса. И в самом деле невероятно похож, не говоря уже о том, что папа был высокого роста. Ему нравился Маяковский — весь. И ранний, и зрелый советский.
Дома была очень большая поэтическая библиотека. Не было Пастернака из «Библиотеки поэта» 1965 года издания. Зато были (и остались) синие тома этой серии Мандельштама 1973 года и Ахматовой 1976-го, которые уже в подростковом возрасте очень помогли в моем становлении. Я даже знаю, почему отсутствовал мой идол Пастернак и присутствовали Мандельштам и Ахматова. Номенклатурные работники могли получать дефицитные книги по спискам так называемой Книжной экспедиции. В 1965-м у отца еще не было доступа к этой привилегии. А в 1970-е, в ЦК, естественно, доступ к книжному дефициту уже был. Мандельштам оказался планово дефицитным: 15 тысяч экземпляров по советским масштабам это вообще ничто. Ахматова — уже 40 тысяч экземпляров, хотя том стоял в плане выпуска на 1975-й, а в печать был подписан в самом конце 1976-го.
А так, конечно же, в соответствии с духом времени он был поклонником Евтушенко и Вознесенского, Окуджавы и Ахмадулиной — почти все значимые сборники наличествовали в родительской библиотеке. Растрепанный мягкий сборник «Треугольная груша» с автографом Вознесенского уже у меня украл в студенческие годы один неудавшийся поэт. В столь же зачитанном состоянии, как будто он ходил по рукам, — «Март великодушный» Булата Окуджавы 1967 года. И почти все под редакцией Виктора Фогельсона, знаменитого редактора отдела поэзии «Совписа», человека с красивым лицом успешного зарубежного кинематографиста. Это такой же человек-легенда, как Карл Арон в «Детгизе» или друг отца Александр Бененсон, еврейский талисман русопятого издательства «Советская Россия»… Но особенно папа любил Ахмадулину. Многие ее стихи знал наизусть (впрочем, как и я, зачитавший в подростковом возрасте до дыр сборник «Свеча» 1977 года, фиолетовый такой). В ходе застолий хорошо шли «смутно виноградом пахли грузинских женщин имена». И веселая попса из Евтушенко: «А свои размышленья про чачу я уж лучше куда-нибудь спрячу». Эти стихи папа переписал откуда-то в свою записную книжку. Откуда — непонятно. Кажется, в многочисленных собраниях сочинений Евтушенко и разрозненных сборниках его стихов, хранящихся в нашей библиотеке, этого стихотворения про чачу нет.
Сейчас трудно представить, но на первый курс было принято сразу около 600 человек — стране требовались юристы. Курс был разделен на два потока — «А», который мы презирали как белую кость, и наш, «пролетарский», — «Б».
Началась новая полоса жизни — довольно сложная учебная программа, бурная комсомольская жизнь. Практически всё диктовали фронтовики, в основном члены партии. Уже на первом курсе у нас была серьезная парторганизация и соответствующая комсомольская. В нашей 48-й группе сосредоточилось всё курсовое начальство — и секретарь комитета комсомола института Боровский, и председатель институтского профбюро, и члены парткома. Так что первые зачатки общественной работы нам преподали фронтовики — бывалые партийцы, с которыми мы подружились сразу и на деловых началах.
«Школьники» были распределены по пяти группам фронтовиков, и мы занимались вместе, готовясь к семинарам, зачетам, экзаменам. Это давало хорошие результаты и было особенно полезно для нас, на практике познавших школу солдатской дружбы и товарищества. Боевым комсоргом группы был Дима Левенсон, впоследствии известный адвокат. Мы дружим до сих пор.
Отец был хорошим другом. И дружил с очень разными людьми. И все относились к нему с теплотой. Костяк ближнего круга составляли одноклассники. Склеивала восторженную дружбу в том числе и отцовская гитара.
Кроме Дмитрия Соломоновича Левенсона я не припомню среди близких друзей отца кого-либо из однокурсников. Причем адвокат, ставший потом для меня кем-то вроде интеллектуального и духовного наставника, дружил с папой отдельно, вне компаний. Да и сам был абсолютно отдельным, несоветским человеком внутри советской системы. Это стало возможным благодаря тому, что адвокатская система существовала несколько наособицу. Дмитрий Соломонович каким-то образом ухитрялся бывать за границей, на всю жизнь вбил мне в голову, что лучшая валюта — швейцарский франк, а кроме того, привозил из Франции удивительные губки для мытья посуды, которые можно было долго разглядывать и трогать их шершавую волокнистую темно-зеленую поверхность. И совсем страшно было этим чудом западного образа жизни мыть посуду…
Друзей, которые появились после школы и института, было совсем немного. Анатолий Лукьянов, сослуживец отца, очень рано ставший чиновником первого ранга, приближенным к высшему руководству. Книжный редактор Александр Бененсон, тоже юрист по образованию, но окончивший МГУ, — он открыл если не самого Юлиана Семенова, то его «Бриллианты для диктатуры пролетариата», которые издал вне плана выпуска в 1970-м в «Советской России». Потом они с Семеновым запускали газету «Совершенно секретно», и первая моя журналистская публикация о деле Синявского и Даниэля (на всякий случай под псевдонимом) появилась именно там в 1989-м. В 1990-е Александр Наумович возглавлял книжное издательство «Совершенно секретно» и даже предлагал мне его заменить, демонстрируя для убедительности служебную «Волгу». А я редактировал для него мемуары советских шпионов, ругаясь с одним из авторов по поводу фрагмента о его случайной связи с Майей Плисецкой — мне это казалось неправдоподобным, и воспоминания отсидевшего свое Владимира Сушкова, заместителя министра внешней торговли СССР, — я назвал их «Заключенный по кличке Министр»… В какой-то степени близким товарищем отца стал композитор-песенник Павел Аедоницкий — важное человеческое приобретение как результат отдыха в Прибалтике. Эльмар Матт, высокий чиновник в номенклатурной иерархии советской Эстонии, обладатель феерических человеческих качеств, добросовестности и ума, стал, пожалуй, последним из настоящих поздних друзей нашей семьи. Во многом этот странный интернационал — Левенсон, Бененсон, Матт — сформировал меня интеллектуально.