Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Избирательность и рафинированность поэтического понимания ислама Данте – пример схематической, почти космологической неизбежности, с которой ислам и его определенные представители оказываются порождениями географических, исторических и, прежде всего, моральных тревог Запада. Эмпирические данные о Востоке или о какой-либо его части почти не имеют значения; большое значение имеет и оказывается решающим то, что я называю ориенталистским видением, видением, отнюдь не ограниченным сферой профессиональной учености, а скорее выступающим как общее достояние всех, кто размышлял о Востоке на Западе. Поэтическое дарование Данте лишь усиливает, делает более, а не менее представительными подобное видение Востока. За Мухаммедом, Саладином, Аверроэсом и Авиценной закреплены места в визионерской космологии – их закрепили, разложили, втиснули, заключили, не обращая никакого внимания ни на что, кроме их «функции» и той модели, которую они представляют на той сцене, где они появляются. Исайя Берлин[313] так описал эффект подобных отношений:
В [такой] ‹…› космологии мир людей (и в некоторых версиях – вся Вселенная) представляет собой единую, всеобъемлющую иерархию; так что объяснить, почему каждый объект в нем таков, и где он есть, и когда он есть, и делает то, что он делает, – это eo ipso[314] сказать, какова его цель, насколько он успешно ее выполняет и каковы отношения координации и субординации между целями различных преследующих цели сущностей в гармоничной пирамиде, которую они в совокупности образуют. Если это подлинная картина реальности, то историческое объяснение, как и всякая другая форма объяснения, должно состоять прежде всего в приписывании индивидам, группам, нациям, видам их собственного места в модели Вселенной. Знать «космическое» место вещи или человека – значит сказать, что это и что она/он[315] делает, и в то же время почему она/он должны быть и делать так, как она/он есть и делает. Следовательно, быть и иметь ценность, существовать и иметь функцию (и выполнять ее более или менее успешно) – это одно и то же. Модель, и только она одна, порождает и заставляет исчезнуть, и наделяет целью, то есть ценностью и смыслом, всё, что есть. Понять – значит воспринять эти модели… Чем более неизбежным может быть представлено событие, действие или персонаж, тем лучше оно понято, тем глубже прозрение исследователя, тем ближе мы к единой абсолютной истине. Такой подход глубоко антиэмпиричен[316].
То же самое относится и к ориенталистскому подходу в целом. С магией и мифологией его объединяет самодостаточный, самоподкрепляющий характер замкнутой системы, в которой объекты являются тем, чем они являются, потому что они есть то, что они есть, раз и навсегда, по онтологическим причинам, которые никакой эмпирический материал не может ни вытеснить, ни изменить. Встреча Европы с Востоком, и в особенности с исламом, укрепила эту систему представления Востока и, как было предложено Анри Пиреном[317], сделала ислам тем самым воплощением чужого, на противостоянии которому была основана вся европейская цивилизация со Средних веков. Упадок Римской империи в результате вторжения варваров имел парадоксальный эффект включения территорий варваров в римскую и средиземноморскую культуру, Романию. В то время как, утверждает Пирен, следствием исламских вторжений, начавшихся в VII веке, было смещение центра европейской культуры из Средиземноморья, бывшего арабской провинцией, на север. «Германизм вышел на сцену истории. До этих пор римская традиция не прерывалась. Теперь должна была развиться самобытная романо-германская цивилизация». Европа была замкнута в себе: Восток, когда он не выступал просто как место торговли, пребывал культурно, интеллектуально, духовно вне Европы и европейской цивилизации, которая, по словам Пирена, стала «одной большой христианской общиной, объединенной Христианской церковью (ecclesia)… Запад (Occident) отныне зажил своей собственной жизнью»[318]. В поэме Данте, в трудах Петра Достопочтенного[319] и других клюнийских ориенталистов[320], в полемике с исламом христианских авторов от Гвиберта Ножанского[321] и Беды до Роджера Бэкона[322], Вильгельма Триполийского[323], Бурхарда Сионского[324] и Лютера, в «Песни о Сиде», «Песни о Роланде» и в шекспировском «Отелло» (про «насильника мира») Восток и ислам всегда изображаются как пришельцы извне, играющие особую роль внутри Европы.
Воображаемая география, от ярких портретов, которые можно найти в «Аде», до прозаичных описаний «Ориентальной библиотеки» д’Эрбело, узаконивает лексику, универсум репрезентативного дискурса, характерный для обсуждения и понимания ислама и Востока. То, что этот дискурс считает фактом, например то, что Мухаммед – самозванец, является компонентом дискурса, утверждением, которое дискурс заставляет человека сделать всякий раз, когда тот встретит имя Мухаммед. В основе всех различных единиц ориенталистского дискурса, под которыми я подразумеваю просто лексику, используемую всякий раз, когда говорят или пишут о Востоке, лежит ряд фигур репрезентации, или тропов. Эти фигуры относятся к реальному Востоку или исламу, который здесь является главным предметом моего внимания, как стилизованные костюмы относятся к персонажам пьесы. Они подобны кресту, который будет носить Всякий человек, или разноцветному костюму, который носит Арлекин в комедии дель арте[325]. Другими словами, нам не нужно искать соответствия между языком, используемым для описания Востока, и самим Востоком, не столько потому, что язык неточен, сколько потому, что быть точным он даже не пытается. То, что он пытается сделать, как пытался Данте в «Аде», – так это одновременно представить Восток как чуждый и схематически разместить на театральной сцене, зрители, управляющий и актеры которой существуют