Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы собрались и поехали в Сосновку, мы отправились вглубь.
Ехали молча. И я постепенно осознавал, как эти вытянутые в сосиску облака, эти сосны по обе стороны дороги, эта сказочная пустота – все это засасывает, словно мальмстрем, кружит нас по своей вечной спирали. Я даже спросил тебя, вдавившись в кресло:
– Ты чувствуешь, мы все время словно вниз едем и будто по кругу…
– Ага. Ты рулевую еще месяц назад обещал мастеру показать.
Дорога кончилась, но ехать нам еще оставалось долго. Ты скривилась. Тебе не нравилось, что машинка поскачет по колдобинам и рытвинам километров двадцать.
У границы дороги мы остановились перекусить. Ели молча. Тебя нельзя было тревожить. Ты готовилась ко встрече с отцом. Вы не встречались пятнадцать лет.
Ты… Черные, почему-то вьющиеся сегодня волосы, синий спортивный костюм, белые кроссовки, странный взгляд куда-то сквозь пачку с кефиром, сквозь капот, аккумулятор, подушку коробки передач, траву, землю, раскаленное ядро… Взгляд без конца и края. Я смотрел на тебя, понимая: я – случайность в твоей жизни, ошибка, я зевка твоего не стою.
– Поехали, – коротко сказала.
И мы поскакали по колдобинам, словно машинка захромала на пару колес.
Въехали в деревню. Все вокруг – умирающая советская Русь: облупившийся, побежденный высокими липами обелиск на кривом пригорке, школа, больше похожая на больницу, больница, больше похожая на барак… Кто-то отсюда ушел, и что-то ушло, оставив пространство это в истерзанном виде. Израненная советская Русь. Заболевшая мать. Страна с выбитым зубом.
– Кладбище вон там, на горе, – сказала ты.
Помнила с детства. Подъехали, вышли. Похолодало, и я накинул тебе на плечи куртку. Кладбище было абсолютно лысым, не считая короткого «ежика» из крестов на его голове. И лишь в одном месте аляпистым оазисом колыхались на ветру заросли сирени. Ты направилась именно туда, к этому месту.
Говорила сама с собой на таких низких нотах, словно поп басил: «А еще родственники называются.
Живут рядом, а могилу брата двоюродного нельзя хоть немного в нормальный вид привести. Уроды. Приедете мне еще, попросите метро показать».
Сирень еще агрессивнее, еще вычурнее заплясала на ветру, дразня тебя все больше.
«Надо прижать ее к сирени, там, внутри этой рощицы, и начать целовать…» – словно колом по голове ударила меня дичайшая мысль. Прогнал, выплюнул вместе с окурком.
Выяснилось, что рубить сирень нечем. Вернулись к машине, поехали искать родственников. Нашли троюродного брата твоего отца. Он жил в большом и бесполезном доме, один. Тебя не помнил и не знал, меня вообще не воспринял как что-то реальное. Огромный, небритый, ненужный, сел он на пороге, говорил медленно и все время сплевывал:
– За домом поле огромное. А что толку? Пить бросил – и глядеть на него не могу. На это поле. Нужно оно мне, когда так? Поле оно и поле. Там если лозинки в конце вырубить – дальше опять поле. Еще больше этого. Но без бутылки не хочу. Без бутылки лежу и сплю. И день, и ночь – все сплю. А дом у меня большой, трехкомнатный. Хошь посмотреть?
Ты быстро затрясла головой – нет, мол…
Он возвысил голос, словно сказанное сейчас было для него во сто крат важнее того, что прозвучало ранее:
– Три большие комнаты! И я в них сплю. По очереди. Для чего ж они нужны еще? Чтобы спать. По очереди.
Мы нашли у него в сарае какой-то ржавый серп. Рядом валялся и молот, кувалда. Мне захотелось сказать тебе: давай я буду резать сирень серпом, а ты бить ее молотом. Но от нелепости этой мысли сарай как-то сразу заскрипел, передернулся, хлопнула форточка с треснутым посередине стеклом.
Вместо молота ты откопала в хламе ржавую пилу. И мы поехали на кладбище снова. Ты с пилой, я с серпом. Опять шли, огибая могилы, будто распутывали смертельный лабиринт.
Ты набросилась на сирень с таким ожесточением, с такой злостью, что я вспомнил святую гору Синай, вспомнил во всех красках свое тогдашнее видение… идешь рядом не ты, а нечто… Нечто чужое и чуждое… Существо из мира никому неведомого. Вот и сейчас это существо в твоем костюме, с твоими волосами, глазами, руками, оно пилило сирень с такой силой, что стволы валились один за другим, а беспокойный взгляд твоего отца на памятнике все светлел, словно подсвеченный изнутри.
Я захотел помочь, занес серп, чтобы ударить очередного сиреневого врага, но ты резко повернулась, волосы заслонили лицо, пот выступил на лбу, глаза засветились, словно бы в них насыпали серебра:
– Отойди… – угрожающе процедила, выставив вперед пилу.
В эту секунду я уверовал в то, что «Отойди от меня, Сатана», сказанное Иисусом Петру, было произнесено вот так же точно… Не знаю только, была ли у Христа в руке пила.
Я отскочил, не в силах возразить. Ты пилила, валила кусты руками, шмыгала носом, вытирала пот, прыгала на поваленных стволах ногами, чтобы отломить их окончательно. Потом мы молча, уже почти в темноте, выносили ветки за ворота кладбища.
Когда закончили, ты сказала:
– Давай заедем в церковь. Ты? В церковь? Так не бывает!
Заехали. Для маленького завалившегося набекрень села храм был огромным, просторным, словно крепость, благодаря которой поселение еще не взято врагом.
Я перекрестился перед входом, ты нет. Зашли внутрь. Пусто, мы одни. Потрескивают догорающие свечи, смотрят из полумрака святые: ни в чем не обвиняют, глядят и все. Кто строго, кто ласково, кто озорно. Ты поставила свечку иконе с изображением последней царской семьи. Я понял, что ты не знала, кому надо ставить свечку, но спрашивать меня не хотела.
…Встала прямо в центр храма, подняла голову вверх и с такой тяжестью, с такой болью выдохнула, что пламя свечей затрепетало, дернулось, а некоторые и вовсе погасли. Как августовские звезды тогда, в поле…
– Ладно, я в машину, – сказала, словно я не собирался ехать вместе с тобой.
Ты вышла, я вышел следом, но кто-то дернул меня за руку:
– Постой, дружочек.
Обернулся, отдернул руку. Мужик лет пятидесяти, с бородой, с выцветшими глазами, с чертами лица больше женскими, чем мужскими, в синем плаще, с длинными нечесаными волосами, как у ведьмы, с тростью, с перегаром, пахнущим вечностью.
Я мысленно окрестил мужика спившимся графом.
Он мягко, под локоть, отвел меня в сторонку, указал глазами на лавочку: присядем, мол.
Ты завела машину, стала медленно отъезжать. А граф начал вкрадчиво, учтиво, но словно с середины истории:
– Васильюшку когда отпевали, мой хороший, вот, с неделю назад. Я сначала стоял как положено человеку – со свечкой, с мыслями равными моменту. Мой дорогой друг, Васильюшка наш был человек вот прямо… Ну, отпевали… Гундос этот, отче Михаиле, не люблю его, гундосит, как проклятый, – граф скривил лицо так, что на нем ничего не осталось, кроме носа и морщин. – Надоел он мне своей фальшью, мой хороший. Матом нельзя у церкви, а то я бы сказал. А у меня сюрприз был с собой для Васильюшки. Самый ценный. Пластинка «Битлз», альбом «Let it be». Затертая-я, заслушанная-я, запиленная-я – ой! Подошел я к гробу, поцеловал Васильюшку и прямо вот между ножкой его и деревом гробика смертного пластинку и вставил. Ну, это самое ценное, что было у нас с ним.