Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушая этот революционный теперь уже голос, не голос, а набат, я приперся в большую комнату в поисках джинсов. И как-то машинально обронил, перебив вербовщицу:
– Вы понимаете, что эти люди умерли?.. Что вы вообще такое говорите, а?.. Они умерли… Что вы несете?!
Хозяйка голоса, казалось, выхватила из нагрудного кармана маузер и приставила его к трубке, чтобы отстрелить мне губы и язык:
– Умерли? Умерли, говорите? Поэтому вы в каждом интервью их цитируете? Поэтому они покоя вам не дают? Поэтому вы все выясняете, разбираетесь, копаетесь в их жизнях? Вот будьте уверены, что вся страна копается! Вся страна хочет подробностей! Вся страна ждет, что ей скажут – песня «Перемен» была вовсе не про то! Вот не про то! А про другое! Про перемены в духовной, во внутренней жизни самого лирического героя! Понимаете?! А местоимение «наши», «требуют наши сердца» – он использовал, потому что стеснительным был! Ему скромность его не позволяла спеть, что перемен требует мое сердце, вот так! А еще он понимал, что с народом надо быть. Надо от лица его говорить. И никакого бунтарства. Расчет и скромность, непонимающий вы. Скромность и здравый расчет… Ставка на народ, на нацию.
Я слушал ее и рассматривал корешки своих книг в шкафу. Мирча Элиаде, Саша Соколов, Кастанеда, Мережковский, Кафка… Беседин! Платон Беседин, «Книга греха».
– Слушайте, у меня идея! – весело перебил я ее громоздкий и тупой монолог. – А позовите Платона Беседина, а? Он вон и к Соловьеву часто ходит, скоро вообще собственную передачу в Крыму откроет, а? Расскажите ему все то, что рассказали мне – это классно, правда! Реально, меня очень впечатлило. Он точно придет!
– Сергеев, вы же полное го… – я не дал ей договорить, отключившись.
Ты уже одетая и злая стояла в коридоре, глядя на меня огненно:
– Ты понимаешь, что у меня сегодня руководство из Германии приехало? Меня оштрафуют! Богатый сильно?! Кто звонил?!
– Не истери, прошу. Платон Беседин звонил. Привет тебе передавал. Поцелуй ее, говорит, в холмик Венеры от меня…
– Так ты… ржать только и можешь…
Ты иногда умела ругаться не очень грубо.
А вообще ты умела быть нежной. И именно какой-то особой нежностью. Ты выставляла раскрытую ладошку вперед и ставила на нее два согнутых пальчика, показывая тем самым, что всем своим существом стоишь передо мной на коленях. Это шло в тебе изнутри, из самых глубин. Ты называла себя атеисткой, но вот так, через любовь ко мне, через эту особую нежность, проявлялось в тебе бездонное ощущение чего-то такого, что неизмеримо выше и больше тебя и меня.
Твои глаза в эти моменты наполнялись каким-то сладостным умилением, всеобъемлющим чувством, странной радостной печалью. Светка так тоже умела. И сейчас, когда прошло уже больше четырех лет, я понимаю, что самое страшное предательство совершил именно к этому ее умению: к беззащитности, к открытости, к распахнутым внутрь всего сущего глазам. В такие моменты я видел в тебе, в твоих глазах, Светкину душу. Мне было стыдно смотреть на тебя, словно уже и ты сама мной предана. А ты все смотрела, смотрела с этой своей ладошкой и пальчиками, словно что-то выискивала в лице моем, будто что-то неуловимое пыталась схватить, остановить, распознать. В эти самые минуты мне даже странно бывало, что между нами есть какой-то там секс, что мы вообще прикасаемся друг к другу. Этот взгляд и идущая от него энергия… этот взгляд исключал что-либо другое. Он и только он заполнял нашу жизнь целиком. Я смотрел на тебя и не верил, я смеялся от самой мысли, что у тебя могли быть мужчины до меня. Это были не мужчины, а какие-то досадные ошибки, словно «жи-ши», написанное с жирной и корявой «Ы». Ничего и никого не могло быть рядом с этим взглядом. Он отказался бы смотреть на что-то, кроме моих глаз, которые, как небесный приемник, впитывали в себя все это карее безмолвие, распахнутую тишину.
Никакого ожидания, ни тени претензии или сомнения, ни капли горечи – только присутствие волшебства и чуда здесь и сейчас.
Ты смотрела, и я смотрел.
Что за узлы завязывались из наших взглядов? И заканчивались слова, погибали суетные мысли. Все было рядом, здесь и сейчас, не в прошлом и будущем, а в нынешнем моменте. Обычно после такого откровения друг другу мы неделю не ссорились и не раскидывали по дому претензии. Наступало очищение, прозрение, развязывались запутанные нитки ежедневной жизни, стирались очертания повседневности.
Ну а потом наши взоры постепенно затягивались тиной быта и похоти, нас снова охватывала пламенная земная любовь, приносящая столько обид, подозрений, недомолвок и взаимных обвинений – и мы жили дальше, слушая стук по батарее, слушая брюзжание друг друга, слушая друзей и подруг в ущерб отношениям.
Но этот взгляд – он потом снова появлялся: во время уныния, скандала или глупой страсти. И мы опять словно входили в церковь, и дом наполнялся запахом горящих свечей, и огни их рассыпались в глазах твоих. И ладошка твоя, и согнутые пальчики. Нет, уже не передо мной твои пальцы бросались на колени, уже перед чем-то, что я не мог видеть за спиной своей.
Помнишь, мы как-то пошли на попойку к Морнову после нашего совместного с ним концерта? И все изрядно приняли, и даже ты. Мы всеми десятью ртами над чем-то хохотали, над какой-то шуткой, а Морнов взял и швырнул в тебя резинового динозавра, игрушку. И пока этот килограммовый динозавр летел через комнату, я понял, что летит он именно для того, чтобы выбить тебе оба глаза, чтобы я никогда не увидел больше твоего вот этого взгляда. Я был достаточно трезв для того, чтобы вовремя подставить свою ладонь. Динозавр больно ударил меня в руку своими растопыренными лапами, но ты была спасена. Ты и твои глаза.
Я вывел Морнова на улицу и ударил его три раза в лицо: один раз в челюсть и еще два раза в челюсть, но с другой уже стороны, он подставил мне другую щеку. Потом я тряс его за грудки, я орал – зачем, зачем, зачем, зачем, зачем, зачем…
– Потому что она – мажорка, – ответил он, сплевывая кровь.
Он был недоволен, что я привел тебя в его дом, где одни музыканты, одни умники. Где скрипачи, гитаристы и барабанщики. Это и есть богема, думал он. А ты вот обмажоренная киска, он так считал. Я оставил Морнова в покое, быстро вывел тебя из дома, отвел в какой-то сарай в его дворе, сорвал одежду – и бил-колотил тебя о какие-то доски. Я хотел проткнуть тебя насквозь, а ты прикусила мой свитер, чтобы не кричать.
Ты ничего не поняла про динозавра, он мог убить тебя. Но я тебя спас, твой взгляд, твои глаза.
Через два дня ушедший в богемный запой Морнов слал тебе эсэмэс: «Я тебе нравлюсь как мужчина? Бросай его, давай будем с тобой, ты такая классная».
В золотистом, чуть насупленном сентябре ты попросила меня съездить к твоему отцу на могилу. Бывший муж с тобой не ездил. И никто не ездил, а ты ни разу не была там. Его могила глубоко-глубоко в России, глубоко-глубоко под землей. В деревне, где он родился, в Сосновке. Когда я согласился, ты смотрела на меня, словно я помог тебе выиграть миллион долларов – снизу вверх, карими своими глазами, ты благодарила, ты любила. Ты даже готова была забыть позавчерашний пьяный мой скандал, когда я надел на голову мусорное ведро, пел и танцевал под Митю Фомина в таком вот головном уборе.