Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, чтобы завершить эту мутную главу, необходимо прояснить еще одно очень темное дело в окружении немецкого Перикла[138]. Я имею в виду дело его племянницы[139], которая покончила с собой незадолго до Рождества 1930 года в его временной квартире на улице Принцрегентштрассе.
Есть люди, которые утверждают, что у молодой вертихвостки была любовная связь с евреем, и она застрелилась, чтобы искупить свою вину и из страха перед дядей… Но есть и другие, неоднозначные интерпретации. Похоже, что тогда некоторые детали замяли и что во времена Веймарской республики у него были добровольные помощники в полиции и прокуратуре, которые всегда держали наготове всё прикрывающий плащ милосердия для страждущего.
Октябрь 1940
Эту осень я провожу в ежедневных паломничествах к целебным источникам Виллаха у подножия Караванкена на озере Фаакер-Зее, посреди пейзажа, который своим славянским «Je ne sais quoi»[140] и осенним унынием в соединении с надвигающейся с юга горной стеной напоминает мне меланхоличное запустение мазурских пограничных районов. Во всем. Анилинового цвета головные платки грудастых крестьянок прожигают дыры в пейзаже то там, то здесь, маленькие гостиницы, в которых сейчас, в военное время, подают салат, заправленный машинным маслом, щетинятся грязью, хотя спокойный Восточный Тироль совсем рядом, на всем и во всем чувствуется отпечаток трогательной бедности и закрытия границ. Даже в Виллахе. Номер в отеле, где я ночую, когда погода вынуждает остаться там, имеет липкую стигму Балкан; в хорошо пошитом костюме ты выделяешься здесь настолько, что практически останавливается трамвай. Большая купальня, в которой прямо из гравия бьет благословенный источник, переполнена господами, чьи локоны венского привратника… те же локоны, которые украшают нашего досточтимого цыгана-премьера… ниспадают на лоб, разговоры, которые вы слышите из соседних раздевалок, только о Балканах: цены на свиней, торговля кукурузой, женщины. Иногда шутка про Гитлера. Но это исключение. На него вообще не обращают внимания в этом приграничном районе.
И только здесь они настигают меня, воспоминания об апокалиптическом лете. О тех первых летних днях, когда, сверкая глазами от алчности и злорадства, бородатые помещики стояли вокруг победных бюллетеней, не подозревая, что окончательный триумф Гитлера изменит мир хороших пенсий и платежеспособной морали до неузнаваемости. У меня снова перед глазами вся нация, опьяненная успехом политических ограблений, ревущие от восторга перед кровожадными кинохрониками зрители, аплодирующие, когда сгорающие в огне люди, словно живые факелы, выпрыгивают из взрывающихся танков. Все вернулось — воняющие пивом братья по игре в таро, раздающие половины континентов за столиком, почтовые служащие, закатывающие глаза в окошечке, если вы не поприветствуете их словами «хайль Гитлер», машинистки, щеголяющие в шелковых платьях, украденных их любовниками во Франции, отдыхающие, хвастающие историями о том, как во Франции они взбили из шампанского мыльную пену для бритья.
Знаменитый энтузиазм 1914 года был детской игрой по сравнению с этим — пожилые жены пасторов прошлых лет, которые угощали скудными бутербродами войска на платформах, следовали вполне понятному страху, который видел ползущее к Германии со всех сторон разрушение, а теперь выражался в неистовстве и ликовании в виде безупречно функционирующей мобилизации и несущихся военных поездов.
То, что происходит на этот раз, другое — злое, вероломно бандитское. В буржуазной Германии 1914 года, которая и не подозревала о легкомысленном ва-банке офицеров службы Генерального штаба и промышленников-спекулянтов, еще оставалось что-то от старой доверчивой порядочности ее буржуазного прошлого… что-то от души, погребенной сегодня под строительным мусором, болотом и кровью, в которую я верю и о воскрешении которой я ежедневно молю Бога. Это нечто другое, и полное отсутствие внутреннего сопереживания, нацеленность на материальный результат и добычу, принесенную домой после чудовищного грабительского набега, — это ведь самый жуткий симптом. Бои в конном строю при Меце в 1870 году обросли легендой уже через несколько дней; Седан, несмотря на Антона фон Вернера[141] и его изображение сапог, должен был произвести на душу эффект тяжелой драмы, и легенда распространялась еще в 1914 году от озер Танненберга[142] и призрачных туманных ночей Бжезины…
Здесь, где не скакали сверкающие эскадроны кирасиров, а война с обеих сторон в немалой степени велась машинистами в форме, эта сплошная механизация войны, возможно, способствовала и полному оболваниванию слушателей. Стоит нажать кнопку на радиоприемнике, и в вашем распоряжении гигантские обходные маневры сражения, совершенно забываются смелость и готовность к прыжку резервов, слышится только рев громкоговорителей, и, если смерть родственника не связана с каким-то конкретным эпизодом, человек ничего не помнит о войне, только то, что шелк, который Гизль прислала Терес, пришел из Туркуэна, а французский коньяк, который они пьют из кофейников в закусочных, был перевезен тем или иным торговцем. От Ватерлоо, по крайней мере, осталась известная уже сто лет веллингтонская фраза о прусских войсках[143], от Седана, двадцать пятую годовщину которого я помню мальчиком, — образ несчастного императора, тщетно искавшего смерти на поле боя и подарившего свою шпагу «à son cher cousin»[144]…
Но что, собственно, осталось от прорыва этого года, ознаменовавшего новую французскую трагедию под Седаном, что осталось от форсирования летней линии? Ничего… Я уверен, что спустя всего три недели из восьмисот человек, заполнивших этот кинотеатр, и трое не смогут соотнести события с этими именами. По моей старой теории, бензин внес гораздо больший вклад в оболванивание человечества, чем порицаемый алкоголь, и я убежден, что для английской или американской публики все это прошло бы так же незаметно. Но обескураживает вид собственного народа в состоянии такого одичания.
События фиксируются как результаты международного футбольного матча по воскресному радио, завтра он уже забыл то, что с ревом приветствовал только что, а приятную привычку побеждать принимает как должное и глубоко погружается в жестокость и одичание, за которыми, кажется, я слышу раскаты страшной грозы. То же происходит и с немцами, как я уже говорил недавно: подвалы, и катакомбы, и подземные темницы, в которых каждая великая нация держит взаперти своих демонов, кошмары и темные желания, опустели. Они вырвались наружу, как ветер из ящика Пандоры.