Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«На глазах у своих соратников он заигрывает сейчас с самоубийством. Он такой истерик, что они не должны воспринимать подобные вещи всерьез, и поэтому, к сожалению, он не будет этого делать. В конце концов, его судьба сейчас находится на острие ножа. Насколько я его знаю, он попытается предпринять отчаянный шаг, чтобы прийти к власти. Если и это не удастся и он не добьется своего, тогда с ним, психопатом, будет покончено раз и навсегда, и он лопнет с огромным зловонием, как раздувшаяся лягушка».
Известно, что Грегор Штрассер поплатился жизнью за свою оппозицию в путче Рёма — если верить дошедшей до меня информации, его изуродованный и разложившийся труп был найден на зерновом поле. Характерно для душевного состояния немецкого народа то, как его дети отреагировали на смерть отца. «Он (Гитлер) расстрелял отца, но он же наш фюрер». Именно так и не иначе. Жена друга Штрассера, Глазера[125], который был зарезан в то же время в своей квартире в Мюнхене на Амалиенштрассе, по поводу смерти мужа выразила совершенно аналогичные чувства.
Неделю я в гостях у моего друга Клеменса цу Франкенштейна в Хехендорфе на Пильзенском озере, который за две недели до начала войны дирижировал концертом в Лондоне и был гостем Уинстона Черчилля. Я наслаждаюсь этими днями, проведенными высоко над осенним меланхоличным озером в доме моего старого друга. Мы говорим о недавно опубликованных письмах Стефана Георге к Гуго фон Гофмансталю, чрезвычайно высокомерных, и, к удовольствию Кле, я рассказываю подробности аудиенции, которую имел с Георге, когда, сидя на возвышении между двумя серебряными канделябрами, он спросил о моих взглядах на Аристотеля, а два часа спустя я увидел царя поэтов на Гейдельбергском вокзале, в зале ожидания второго класса, брызжущего жиром и поглощающего с почти плебейским аппетитом кассельский стейк из ребер с квашеной капустой.
Мы говорим еще о любопытном и почти невероятном циркуляре, в котором г-н Ганс Пфицнер[126] жалуется всем руководителям немецкой сцены и, конечно, всем соответствующим нацистским властям, что его, немецкого композитора, игнорируют, в то время как Верди, автор жестоких и кровавых либретто, всегда в программе…
Очень милое обстоятельство, в котором Пфицнер, трудолюбивый изобретатель самой забавной музыки на свете, осмеливается противостоять гиганту Верди… этому чуду, льющемуся без усилий, которое захватывает нас на одном дыхании и в едином порыве! Мы долго говорим о Пфицнере, о его любовных муках, о розовых бумажных цветах, которые у него сыпались дождем в «Розе из сада любви», и о веронале второго акта «Палестрины».
Это было незадолго до премьеры, жарким летом 1917 года, когда во время бесконечных репетиций в полутемном зале Мюнхенского придворного театра, сидя рядом с Паулем Гренером, я увидел Пфицнера с его злым лицом школьного учителя, прохаживающегося среди всех сидящих там аккомпаниаторов, хористов и т. д., и Пауль Гренер заметил: «Вот он сейчас бегает и записывает всех, кто смеется». После репетиций своих произведений он обычно пересматривал оркестровые партии на предмет замечаний, написанных в нотах; однажды, обнаружив в партии гобоя слово «бред», задыхаясь от ярости, он явился к руководству и потребовал немедленного, сию же минутного увольнения виновника за оскорбление, и впал в истерику, когда тот был наказан «пятью марками в пользу пенсионного фонда». Его характеризует забавная история, произошедшая летом 1918 года, когда я проводил каникулы с парой певцов Плашке, Евой фон дер Остен из Дрезденской придворной оперы и покойным пианистом Шеннихом на Фрауенинзеле озера Кимзее. Каждый вечер мы выходили на озеро в маленьких деревянных каноэ и шутили, импровизируя на тему великих мира сего: как бы итальянский героический тенор имел аудиенцию у Козимы Вагнер[127], которая в то время была еще жива, и — в 1918 году тем не менее — поинтересовался у жительницы олимпа «состоянием господина супруга», как бы недавно почивший Поссарт[128] вошел в небесный зал и предстал перед Всевышним, «который, кстати, необычайно похож на моего Высочайшего господина, принца-регента». И наконец, Ганс Пфицнер. Он, «усталый старик на исходе великой эпохи», отправляется в турне по Южной Америке, во время экскурсии в окрестностях Рио его кусает ядовитая змея, и после описания этого происшествия в газетах появляется следующее сообщение: «Состояние змеи при данных обстоятельствах тяжелое». Вот как обстоят дела с немецким композитором. На днях, по рассказу скрипача из Немецкого оперного театра в Берлине, он прервал спонтанные аплодисменты публики после арии Верди, которой дирижировал на концерте, громогласным:
— Не хлопайте, это всего лишь музыка для шарманки! — и, конечно, вполне закономерно, что он, старательно мучающий себя музыкальный часовщик, с альбериховской[129] ненавистью низкорослого ненавидит другого, вечного расточителя.
Кстати, Кле, с которым я провел несколько приятных и веселых дней в подобных медитативных беседах, от знаменитой Юнити Митфорд[130], которой он должен был быть представлен на вечере Черчилля, демонстративно отвернулся, что было, конечно, единственно правильной реакцией. Я знаю его уже почти тридцать лет… с тех славных дней, когда еще при старом регенте он возглавлял Королевские придворные театры. Как нацисты отстранили его от должности в 1934 году, очень поучительно. Однажды в городском совете Мюнхена господин Кристиан Вебер[131] встал и заявил, что Мюнхенская опера в ее нынешнем состоянии больше не может считаться достойным культурным учреждением и поэтому нуждается в ревизии. Для сравнения двух людей, критика и критикуемого, служит следующая таблица, которая имеет отношение к состоянию умов немецкого народа…
Господин Клеменс цу Франкенштейн
был
когда вышел в отставку, был композитором нескольких многократно исполнявшихся опер и