Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще раз проверил расчеты основных стихийных потоков и линий, задумался, не следует ли усилить позицию земли, в данном случае способную нейтрализовать воду. Вода не его стихия и воздух здесь почти бессилен, с неудовольствием подумал Константин. Случайно? Намеренно? Как строить защиту, если не знаешь, на что способен противник? Наобум можно защищаться, только если другого выхода не остается.
Хорошо бы включить в расчеты вторую стихию, но сможет ли он подчинить чуждую себе силу сейчас, не имея полных исходных данных для расчетов?
Чуждую? Чуждую… Достичь мастерства в управлении одной стихией трудно, а двумя – еще труднее. К тому же в управлении второй стихией всегда будет ощущаться некая неуверенность, подобная тому, что возникает при попытке правши фехтовать левой рукой. Даже долгие тренировки не смогут заставить эту неуверенность исчезнуть полностью.
Нет, вторую стихию сейчас лучше не трогать. Сейчас Оболонский не рассчитывал сломить Хозяина, если он и вправду силен, единственное, что сейчас было возможно – потыкаться силой наобум, намереваясь хотя бы задеть, зацепить Хозяина во время его волшбы, поставить на нем свою метку… Константин не сомневался – Хозяин не станет участвовать в ловушке (а что это ловушка – сомнению не подлежало) на ставе, но попытается наблюдать откуда-то со стороны. И именно в этом видел Оболонский свой шанс обнаружить тонкие нити ведущей к врагу магии…
– Так и знал, что найду тебя здесь, чародей, – вдребезги разбивая неспешные рассуждения Константина, насмешливо сказал Герман. Кардашев вышел из-за низких деревьев и демонстративно сложил руки на груди, останавливаясь в нескольких шагах от ползающего по земле мага.
Однако рука тауматурга не дрогнула и на ровную линию не упала ни одна лишняя песчинка.
– Я бы предположил обратное. Что именно здесь ты не рассчитывал меня увидеть, – спокойно ответил на насмешку Оболонский, пряча за опущенными глазами досаду: прежде чем начинать рисовать фигуру, маг решил на время оградить это место нехитрой защитой-предупреждением на случай любого вторжения, однако потом раздумал, побоявшись, что даже самую слабую превентивную магию неизвестный Хозяин сможет уловить, и тогда в ловушке не будет смысла. Константин опять положился на авось, однако сегодня судьба явно повернулась к нему задом и лягалась всеми своими копытами, – Так почему ты от меня бежал?
– А не с руки мне с тобой было препираться. Ты ж упрямый, что осел. Только время зря терять.
– Тебе не надоело меня оскорблять?
– А тебя это задевает? Хочу посмотреть, на что это похоже – когда ты выйдешь из себя.
– Думаю, тебе это не понравится, – холодно сказал Оболонский, – И руки распускать не советую.
– Что значит «руки распускать»? Разве я когда-нибудь хоть пальцем тебя тронул? – возмутился Кардашев без энтузиазма, потеряв всякий интерес к разговору и глядя под ноги. Потом нервно хохотнул, нагнулся, рассматривая нарисованную на земле фигуру и лежащие рядом предметы.
– Ого! А это настоящий рубин? Я никогда таких больших и не видел. Сколько ж в нем карат? А это… Ой, смотри ты, разлилось. Какая досада! – неторопливо убирая ногу, которой только что опрокинул небольшой пузырек с янтарной жидкостью, Герман изобразил виноватую улыбочку и проказливо подмигнул. Рука его медленно высыпала зеленоватый порошок из коробочки – легкое бледно-зеленое облачко медленно продрейфовало по полянке, зацепилось за листья осоки и исчезло само собой.
– Зачем ты это сделал? – медленно спросил Оболонский, тщательно выговаривая слова и стараясь дышать спокойно. На его лице не дрогнул и мускул, только глаза чуть сузились в едва сдерживаемом бешенстве.
С Германа тоже слетело всякое наигранное веселье.
– Я не позволю тебе вмешиваться в мой разговор с Хозяином. Если он заподозрит неладное, мы его упустим!
– Ты идиот, – наконец взорвался Оболонский, – Не будет никакого разговора, неужели тебе это не понятно? Будут шавки, которые обложат вас как на охоте!
Герман не дал и договорить. Резко крутнувшись, сверкнув холодной яростью голубых глаз, он бросил через плечо:
– Посмотрим.
Мгновение спустя он исчез в подлеске, а Оболонский выругался: испорченные ингредиенты заменить нечем, все его вещи, как на грех, остались с лошадью наверху утеса. Обычно он никогда так не поступал, но сейчас решил, что тяжелая сумка будет мешать, если придется быстро бежать. Бежать не пришлось. Он медленно возвращался назад, понимая, что больше Герману ничем помочь не сможет.
Что ж, мы сами выбираем свои пути. Иногда ничто не в силах нам помешать. А ведь могло бы…
Час спустя Оболонский склонился над телом умирающего Германа и принял из его рук окровавленный медальон.
…Непоправимое всегда случается внезапно, даже если ты подозреваешь о нем или догадываешься, и вдруг оказывается, что прошлое оторвалось от настоящего. Все, что ты не сделал, осталось в прошлом. Все, кого ты не смог спасти – не хватило ли сил, по глупости ли, непозволительной обидчивости – остались в непоправимом прошлом. А в нынешнем? А в нынешнем тебя еще нет. Тебя вообще больше нигде нет. Ты переступаешь через непоправимое и пытаешься жить дальше. Но разве можно жить с пустой оболочкой вместо души, оставшейся там, в прошлом?
Да, эта пустота небрежно вычерпанного, изуродованного колодца постепенно, когда-нибудь потом заполнится новыми водами жизни, новыми впечатлениями, маленькими и большими радостями, но она никогда уже не будет полной. А с каждым разом заполнять ее будет труднее и труднее, пока не останется жалкая размазанная капля влаги на дне. С каждым разом смотреть на чью-то непоправимую смерть станет легче, с каждым разом стена отчуждения от чужого страдания будет становиться все толще и непробиваемее, с каждым разом ты будешь все больше уподобляться тому, с чем борешься. И тогда ты вообще перестанешь существовать, жалкое подобие человека.
Какие страшные перспективы. Какие реальные перспективы!
Он не хотел себе признаться, что смерть Кардашева сильно задела его. Она была упреком ему, более опытному, сильному и сдержанному, ибо его опыт, сила и сдержанность вдруг оказались фикцией, выдумкой, тем, что на самом деле ему не присуще. Он считал себя умным, но не смог понять, что Герман слишком честолюбив, чтобы отступить, а значит, будет защищать свое право поступить по-своему. Он гордился своей выдержкой, но оказалось, что в минуту проверки глупая, почти что детская обида из-за пролитых эликсиров, непростительная гордыня взяли верх над здравомыслием. Переступи он через себя, через гордость, через свое извечное стремление быть в стороне, спустись он к ставу, где засели ведьмаки, – и как знать, возможно, Герман сейчас был бы жив?
– …Господин Оболонский! – до его слуха донеслось настороженный оклик, видать, не в первый раз. Константин встрепенулся. Такого с ним еще не бывало – чтобы он отключился прямо посреди разговора. Прямо над умирающим Германом, которому помочь уже было невозможно, даже примени он самые мощные заклинания.