Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты думала о том, что нас окружает?
Ряды бараков и колючей проволоки придают лагерю в полутьме какой-то нереальный, фантастический вид; то тут, то там появляются небольшие струйки дыма.
– Да, разумом я понимаю, что нам, возможно, никогда отсюда не выбраться, но сердце говорит мне, что, пока я люблю, я жива. Оставь свои страхи и расскажи, о чем говорит тебе твое сердце.
– Что до встречи с ним я везде чувствовала себя ненужной. Не знала, зачем живу. Сердце требовалось мне только для того, чтобы перекачивать кровь, рот – чтобы говорить, живот – чтобы переваривать пищу, а моя грудь… была никому не нужна. Каждый орган выполнял свои физиологические функции. Я была одна, сама по себе, никто не мог причинить мне боль, и это было замечательно. Но теперь я чувствую себя так, словно заключена в тюрьму, где я одновременно узница и надзиратель. Понимаешь? Теперь мое тело предназначено для чего-то другого, я это чувствую. Губы жаждут поцелуев, грудь – нежных прикосновений, сердце хочет любить, а чрево… Оно больше не желает пустовать. Любовь свила там гнездо. И мне хочется стучать кулаками в стены этой тюрьмы, но я боюсь пораниться. Потому что я уже пропала: внутри у меня что-то разбилось.
Горячность, с которой Лиза все это произносит, удивляет Еву, которая считала свою подругу спокойной уравновешенной девушкой.
– Не бойся сделать ошибку – никто тебя не осудит. Не бойся пораниться – ты сможешь исцелиться. Ты слышала об искусстве, которое японцы называют Kintsugi?
Лиза пожимает плечами, по щекам у нее текут слезы.
– В книге о Востоке, которая была в библиотеке у моего отца, я прочитала, что в Японии, когда бьется посуда, ее, вместо того чтобы выбросить, склеивают лаком, посыпанным золотом, чтобы трещина выглядела красиво. Это называется «спайка золотом». Выходит, на посуде остается ее история. И чем больше в ней трещин, тем выше она ценится, ведь золото протекает по ней щедрой полноводной рекой.
– У меня никогда не будет столько золота, чтобы я могла себя починить…
– Но с тобой буду я. Я тебе помогу.
– Откуда ты знаешь, что Луи – любовь всей твоей жизни?
– Мне неизвестно, что такое любовь всей моей жизни. Но каждый вечер, ложась спать, я представляю, как мы идем с ним рядом, держась за руки, и солнце светит нам в лицо. А утром я молюсь о том, чтобы мы могли еще немного побыть вместе. Луи тот, кто сжимает мою руку, когда я поднимаюсь или спускаюсь, тот, кто поддерживает мачту, когда шторм раскачивает мое маленькое судно, тот, чья улыбка заставляет забыть о несчастьях. Если бы он был здесь, мы бы смеялись. Я полюбила Луи сразу же, как только увидела, и с тех пор он всегда со мной. Это мои качели.
– Что?
– Когда мы жили в Мюнхене, отец иногда водил меня в Englisher Garten[54]. Я раскачивалась на качелях как можно сильнее, а он в это время читал, сидя на лавочке неподалеку. Я говорила себе, что, если мне удастся сделать полный оборот, отец так удивится, что оторвется от книги и посмотрит на меня. Я все набирала скорость, стараясь, чтобы полюса поменялись для меня местами, – голова вниз, пятки кверху, я так раскачивалась, что иногда от моих ступней падала тень… Я закрывала глаза, чтобы почувствовать головокружение. Ветер звенел в ушах, а я двигалась еще быстрее, еще энергичнее, втайне надеясь набрать такую скорость, чтобы почувствовать невесомость. Но канаты качели всегда спасали меня – они не давали мне улететь. Из-за них мне так и не удалось сделать полный оборот, из-за них я не стала абсолютно свободной, и это было несправедливо, но мне нравилось, что они меня удерживают. Вот что значит для меня Луи.
– Почему у вас нет детей?
– В любви это ведь не обязательно, разве ты не знаешь? Можно всегда оставаться вдвоем, третий не нужен. Двойка – хорошая цифра. Вот тебе доказательство: делая нас зрячими, Бог дал нам по два глаза.
– Но разве тебе не хотелось стать матерью?
– Иногда одного желания недостаточно, – отвечает Ева.
Теперь она начинает плакать.
– Ребенок не выжил, да?
Ева качает головой. Она не может об этом рассказывать, слова разбередили бы ее рану. Она носила в себе дитя, которое умерло, так и не родившись.
Внезапно из ближайшего блока с другой стороны колючего ограждения доносится глубокий голос, в котором слышатся сила и внутренний порыв поющего. Подруги пытаются что-нибудь разглядеть среди ветвей, но лампочки на центральной аллее светят так скудно, что совсем ничего не видно. Они прислушиваются. Тенор с отчетливым испанским акцентом затягивает:
Женщины в ночных рубашках выбегают из бараков, чтобы послушать певца. К нему присоединился хор из сотен голосов, в которых слышатся всевозможные акценты: от Волги до Дуная, от Рейна до Гвадалквивира. Голоса доносятся со всех концов лагеря, подпевая тенору, который женщины наконец узнали: это был Эрнесто.
– Они поют для нас! – кричит Ева. – Теперь наша очередь!
– Да, но кто будет петь? – взволнованно спрашивает Лиза.
– Ты! Эрнесто поет для тебя, ты должна ему ответить!
– Я не умею!
– Я тебе помогу! – подхватывает Сюзанна, которая только этого и ждала.
Женщины видели в ней всего лишь фермершу и слабо представляли, как будет звучать в ночной тишине ее голос, исполняющий для испанцев любовные песенки. Но поскольку Сюзанна – верная подруга, когда не злится, а это иногда случается по нескольку раз на день, никто не решается ее остановить. Она вдыхает полной грудью, с такой силой, что кажется, будто пуговица на ее корсаже вот-вот оторвется.
Женщины переглядываются: это не совсем то, что они хотели бы сказать мужчинам.