Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шарлотт снова поворачивается к немецкому офицеру. Продуктов на стойке больше нет. Немец стоит в дальнем углу с раскрытой книгой в руках, черный докторский чемоданчик у его ног.
Тот человек начинает бродить по магазину, берет с полки то одну, то другую книгу, затем ставит не на место: он пристально смотрит на нее, потом на немецкого офицера, потом опять на нее. Наконец он уходит.
Офицер подхватывает с пола свой чемоданчик, пересекает лавку, передает ей.
– Поставьте продукты в заднюю комнату, где их никто не увидит.
Когда это у них успела появиться общая тайна?
* * *
В следующий раз, несколько дней спустя, она спрашивает его о Симон. По выражению его лица становится понятно, что справки он навел, но ничего не собирался ей рассказывать, пока она не спросит сама.
– Она в Дранси. Ее забрали двое полицейских – жандармы, не немцы – сначала в участок на рю де Греффюль, а потом переправили в немецкое учреждение на допрос. Видимо, все прошло неплохо. Ее бы уже освободили, если бы не ее звезда.
– Что же не так с ее звездой?
– Она была не пришита, а держалась на кнопках.
– Но Симон специально сделала так, чтобы можно было носить звезду на платье, и на кофте, и на пальто. Она никогда не выходила без нее.
– По правилам звезда должна быть пришита на одежду.
– И за это ее отправили в лагерь?
– Они очень скрупулезны насчет подобных вещей.
– «Они»? А вы разве не один из них?
Ответом ей был тот самый ничего не выражающий взгляд, который говорил, что у него нет полномочий.
– Я могу ее навестить?
– Посещения запрещены, даже родственникам.
– Тогда можно что-нибудь передать? Что-нибудь из этих продуктов? – Она указывает на его последнее подношение. – Теплую одежду? – По тому, что осталось в шкафу, ясно: они забрали Симон в одном только платье и кофте, а вот-вот наступит еще одна жестокая зима. – Книги?
– Это сложно. Особенно теперь, когда контроль над лагерем перешел от французских властей к СС.
Он явно колеблется.
– Но не невозможно?
– Охрану можно подкупить, – признает он. – Если вы соберете передачу, я прослежу, чтобы она ее получила.
Только после того, как он уходит, до нее доходит весь ужас ситуации, и ее первая мысль – после Симон – о матери и дочери подруги. Стоит ли сообщать им новости? Что для них лучше – знать или оставаться в неведении? Ей вспоминается тот день, когда им было лет по тринадцать или четырнадцать и они сбежали из школы и очень мило провели остаток дня в Булонском лесу. Когда об этом узнали в школе, им пришлось писать объяснения и оставаться после уроков – замаливать грехи. Шарлотт в конце концов призналась во всем родителям, но Симон умудрилась скрыть от своих и преступление, и наказание. Тогда Симон спасала свою собственную шкуру, но сейчас – такое у Шарлотт было чувство – она предпочла бы спасти мать от тревог, насколько это было возможно в наступившие времена.
Она решает ничего не говорить матери Симон, надеясь, что подругу скоро выпустят, но передачу собирает. Он увозит передачу и возвращается с сообщением, что Симон до сих пор в лагере. Сначала Шарлотт испытывает ярость. Как долго они собираются держать у себя человека только за то, что он не пришил как следует звезду? А потом до нее доходит смысл его слов. Он дает понять, что Симон пока не депортировали. О депортации она знает из слухов, хотя в то, что говорят о депортации, – как и во многое другое – верится с трудом. Соляные копи в Польше и трудовые лагеря в Германии – в этом есть своя кошмарная логика, но как может работать старая, согнутая в три погибели женщина, или потерявший зрение мужчина, или трехлетний ребенок?
* * *
Он появляется в магазине снова и снова. Будь он обыкновенным посетителем, будь это обыкновенные времена, она поговорила бы с ним о книгах, которые он покупает, или, по крайней мере, отпустила замечание насчет того, какой он ненасытный читатель. Но она сдерживается. Ничего, кроме «спасибо». О, какие мы щепетильные, мысленно отчитывает она себя. Ты держишь его на расстоянии вытянутой руки, но только не тогда, когда нужно протянуть эту самую руку за едой. Но чересчур она внутренними спорами не увлекается. Вивины ножки уже больше не похожи на спички. У дочки начинает намечаться животик. Она плачет, но уже не беспрерывно.
Конечно, молчание вечно длиться не может. Он для этого слишком коварен. Он спрашивает, как ее зовут. Она не отвечает. Она практически уверена, что ее имя ему уже известно, однако добровольно вести вежливую беседу – это уже как-то слишком. Но свое имя он ей все равно сообщает: Джулиан Бауэр. Никакого военного ранга при этом не упоминает. Даже herr doctor не добавляет, хотя и поминает свою профессию и образование, когда справляется о Виви, когда рассказывает новости о Симон, когда спрашивает о той или иной книге – всякий раз, как ему представляется возможность. Его замысел ей совершенно понятен. Прежде всего, я поклялся не причинять вреда, говорит он ей. Ты из вермахта! – хочется ей завизжать ему в лицо. Того самого вермахта, который убил моего мужа. Того самого вермахта, который заставил моего отца бежать и скрываться. Того самого, который забрал мою подругу. Нет, на это последнее у него найдется ответ. «Это был не вермахт. Это были французские жандармы. У меня нет таких полномочий».
И все же он начинает обращаться к ней так, будто у них приятельские отношения. Bonjour, madame, говорит он, bon soir, madame[38], и слегка кланяется при этом. Забавная штука с этим поклоном. Такой легкий, почти незаметный, и все же он вызывает перемещение воздуха, а этот особый немецкий военный запах хорошо выделанной кожи и чистоты, в особенности чистоты, – а она так устала от душка немытого тела, грязных волос, заношенной одежды – кружит голову хуже самых изысканных духов.
А потом, однажды, когда он достает из своего черного кожаного чемоданчика очередной кусок сыра, и две картофелины, и молоко, непременно молоко для Виви, он этак небрежно спрашивает, будто они оба только о еде и думают (а она именно об этом и думает), где сейчас ее муж.
Она не отвечает. В списке предметов, которые она не готова с ним обсуждать, этот находится на первом месте, особенно после того, как она начала видеть эти сны. Ночь за ночью Лоран возвращается к ней, но каждый раз что-то идет не так. Он говорит ей, что больше ее не любит. Он обвиняет ее в неверности. Говорит, что Виви – не его.
– Он здесь? – спрашивает немецкий офицер.
Она молчит.
– В плену?
Она продолжает молчать.
Он понимает, и в магазине становится очень тихо – только часы, которые она перевела на немецкое время в тот самый день, как он их заметил, тикают на стене.
– Простите, – говорит он, и тут над дверью звенит колокольчик, в магазин заходит покупатель. Она поворачивается, чтобы положить продукты обратно в чемоданчик, но он уже успел это сделать. Он ее защищает. Ее и Виви. Она старается не думать о том, что сказал бы на это Лоран.