Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В магазине тихо, город снаружи тоже молчит. Ничто не предвещает того, что должно случиться, нет даже воя сирен, только приглушенные хлопки автомобильных дверец и торопливые шаги по тротуару. Единственное, колокольчик звенит куда дольше обычного над дверью, пропускающей по очереди четверых полицейских. Кто бы мог подумать, что для подобной задачи им понадобится столько народу? Они даже не из гестапо, замечает Шарлотт, и не из вермахта – обычные французские жандармы. Угли антисемитизма, антикоммунизма и ксенофобии, которые всегда тлели среди жандармов, оккупация раздула в настоящий пожар. Даже те, у кого подобных наклонностей не было, исполняют приказы нацистов из страха за собственную шкуру.
Зайдя внутрь, все четверо останавливаются и начинают оглядываться, но явно не в поисках книг: они переводят взгляд с одного посетителя на другого. И Шарлотт, и остальные продолжают заниматься своими делами, притворяясь, будто ничего не происходит, но каждый внутренне подобрался – все чувства обострены, мышцы в напряжении. Они ждут. Искоса, уголком глаза, Шарлотт бросает взгляд на немецкого офицера. Даже он, кажется, насторожился. Она гадает, уж не принимает ли он в этом участия – агент, маскирующийся под стороннего наблюдателя. Или, может, о происходящем он знает не больше, чем все остальные.
Без единого слова, не обменявшись даже взглядами, полицейские проходят в нишу и окружают профессора. То, что произойдет дальше, Шарлотт запомнит навсегда. Профессор даже не поднимает взгляда от книги – она замечает, что это Монтескье, – и продолжает читать. Он все еще сжимает томик в руках, когда двое жандармов подхватывают его под локти, выдергивают из кресла и тащат к дверям – так, что его ноги в потрепанных штанах и потертых ботинках волочатся за ним по полу, будто он – тряпичная кукла. Уже у двери жандарм одним ударом выбивает книгу у него из рук.
Шарлотт и двое посетителей смотрят, как профессора тычками заталкивают в машину. Теперь он пытается сопротивляться, но их больше, они моложе и питаются получше, чем он. Шарлотт переводит взгляд от этой сцены на немецкого офицера. Тот притворяется – это не может быть чем-то иным, кроме как притворством, – что читает.
Она думает обо всех тех книгах, которые он покупает, о его корректных манерах, об апельсине.
– Остановите их! – вырывается у Шарлотт, прежде чем она успевает остановить себя сама. – Он же просто старик. Он ничего не сделал.
Немецкий офицер поднимает взгляд от раскрытой книги и смотрит на нее – не на возню у машины за окном магазина – и молчит.
– Пожалуйста, – говорит она.
Он продолжает смотреть на нее, но у Шарлотт такое ощущение, будто он ее не видит. Глаза мертвые. Лицо – маска.
– Я ничего не могу сделать, – говорит он наконец.
– Ну конечно, можете. Они же французские жандармы. А вы – немецкий офицер Оккупационных сил.
– Простите, мадам. У меня нет полномочий.
Уже потом, после войны, когда будет читать о судебных заседаниях, – «я всего лишь следовал приказам», один за другим будут повторять обвиняемые – она вспомнит слова немецкого офицера. Но к тому времени у нее уже не будет ни малейшего желания кого-то судить.
* * *
Сегодня Шарлотт должна стоять за пайками, но она умоляет Симон пойти вместо нее. Кашель у Виви стал гораздо хуже, приступы сотрясают все ее маленькое тельце. Лоб горячий, и, должно быть, у нее жар, хотя точно сказать нельзя. Когда немцы экспроприировали квартиру ее свекра, где Шарлотт в то время жила, ей пришлось оставить там боґльшую часть вещей, в том числе и термометр. В любом случае, раздобыть аспирин сейчас невозможно. Лекарства – еще больший дефицит, чем даже еда.
Но Симон твердо стоит на своем.
– Теперь, когда я отослала Софи к моей маме, ее карточки у нас нет, а в последний раз, как я попыталась использовать твою, это не сработало. Может, мне и удастся провести немцев, но ни один француз не поверит, что я кормлю. Только не с этими. – Тут она распахивает тяжелую шерстяную кофту, которую носит не снимая с тех пор, как в начале октября пришли холода, и демонстрирует, насколько плоской стала ее грудь под тонкой тканью платья. Молоко у Шарлотт давно перегорело, но грудь у нее не настолько плоская, как у Симон.
– Тогда я возьму Виви с собой.
– В такой-то дождь? Ты что, хочешь, чтобы это у нее в воспаление легких перешло? Со мной она будет в порядке.
И Шарлотт сдается. Потом она будет говорить себе, что ее уступчивость не имела ничего общего с тем фактом, что это была суббота, а тот немецкий офицер частенько заглядывал в лавку по субботам. Ей не хочется его видеть. Ей и раньше не хотелось, но ее неприязнь к нему только возросла после того дня, когда он заявил, будто ему не хватает полномочий. Она слишком на него зла – или просто запуталась? Ну как человек, который читает философов, и историков, и художественную литературу, и приносит ребенку апельсин – как такой человек может позволить, чтобы несчастного старика уволокли вот так, без причин?
Шарлотт берет карточки и авоську и выходит на улицу. Идти на высоких платформах неудобно. Уж если носить деревянные подметки, она бы выбрала плоскую подошву. Эти же – просто абсурд, вроде тех высоких тюрбанов, которые парижанки начали носить, чтобы спрятать немытые, неухоженные волосы. В городе становится все больше этих жалких серых мышек, лишенных чувства стиля немок в этой их неказистой форме; они служат медсестрами, секретаршами, машинистками, телефонистками и телеграфистками и ходят повсюду только по две или по три, будто монашки. Их присутствие лишь прибавляет парижанкам решимости держаться хотя бы за видимость шика. Но Шарлотт не видит никакого шика в этих громоздких головных уборах, пускай у нее самой на голове теперь благодаря Симон и ее манере обращения с ножницами неровная, вечно растрепанная копна. Прическа только подчеркивает, как сильно осунулось ее лицо, а рот выглядит слишком широким и каким-то уязвимым. Дождь на улице мигом чернит плечи ее серого пальто, а платок на голове промокает насквозь, но она все еще старается идти, как француженка, а не волочить ноги, как немки в этих их тяжелых «оксфордах».
Даже не дойдя до места, Шарлотт видит, что очередь змеится по улице и загибается за угол. Люди огрызаются на нее, когда она пробирается вперед. На ходу она машет своей особой карточкой. У кого-то делается виноватый вид, кто-то даже желает ей всего хорошего. Ребенок – это повод для радости в эти нерадостные времена. А другие кричат ей вслед, что она мошенница, лгунья, даже collabo.
Она подходит к двери, и ее пропускают в магазин. Женщина, чье место она занимает, зло бормочет что-то себе под нос. Шарлотт ее игнорирует. Нет, она даже ее не слышит. Крики Виви звенят у нее в ушах, заглушая все ядовитые замечания.
Она действует быстро, полная решимости раздобыть все, что можно, пока можно. Ей удается взять килограмм масла и немного черного хлеба. Мяса нет, даже кроличьего. Если бы только у нее были за городом друзья или родственники, можно было бы сесть на поезд – или даже на велосипед – и поехать к ним за едой. Пару недель назад мать Симон послала им колбасы. К тому времени, как колбаса до них добралась, она была лилового цвета. Они пытались промариновать колбасу в уксусе, но вынуждены были сдаться. Шарлотт поворачивается к мешку с фасолью. Фасоль не входит в паек, ее можно брать сколько угодно, но мешок уже почти пуст. Какая-то женщина толкает Шарлотт, и фасоль разлетается по полу. Шарлотт опускается на колени и начинает сгребать фасолины. Ей сразу становится ясно, что в крупе полно жучков.