Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пейзаж, который никогда не надоедал, и сейчас манил его возвышенной прелестью созерцания. Максим выбрался из кресла, сменив одну благодать на другую: привычный телесный комфорт на освежающую усладу души. Терраса была просторной и предоставляла свободу взгляду, слуху, обонянию, дыханию, воображению. Внизу начиналась дорога в глубь континента, а морская даль была квинтэссенцией прощания и возвращения. Что еще нужно человеку, чтобы никогда не познать старости? Женщина? У Макса была и женщина — прекрасная, нестареющая, всепонимающая. Спящая в прозрачном саркофаге беспробудным сном. Саркофаг плавал в полутемных прохладных залах дворца. Макс подолгу любовался женщиной сквозь янтарь, хранивший загадку вечной жизни. Его наслаждение красотой было глубоким, поглощающим без остатка и никогда не заканчивалось горечью разочарования или чем-то вроде посткоитальной тоски. Желать большего мог только безумец. Максим не был безумцем. Он был необходимой, неотделимой и благодарной частицей этого гармоничного и незыблемого мира — и одновременно его осью, точкой фокуса, замковым камнем арки, поддерживающей мироздание. Потрескавшиеся каменные плиты террасы познали изнашивающее влияние тысячелетий, смены сезонов, буйства природы, а присутствие Макса гарантировало вечность этого знания, бесконечность сладкой печали, возвращенную бесценность мнимых утрат. Он пребывал во всём, и всё пребывало в нём. Идеальный мир, идеальная цельность. Он питался солнечным светом — тот наполнял его ясной силой бодрствования, — а лунное сияние придавало ему бархатную силу здорового сна. И даже мерцание звезд дарило искрящееся вино для мистических хождений за пелену грез. Дворец был неисчерпаем в своей непостижимой геометрии приятных чудес, обнаруживая то картинную галерею (когда Максим вспоминал, что неплохо бы увидеть, как можно запечатлеть на полотне воздух, нездешние города, оживающие цветы и мифы, великолепную гармонию идей), то зал с безукоризненной акустикой (где звучала музыка, для извлечения которой не было нужды в исполнителях и инструментах). Он не испытывал желания иметь других слушателей и зрителей. Он не испытывал потребности в собеседниках, в чужих ртах и ушах, в чьих-либо восторженных банальностях, в тех, кто якобы слушает, всегда слыша при этом лишь собственные излияния. Он еще хранил в каком-то уголке сердца глубинную, рудиментарную память о жалком рабстве во владениях себе подобных, а значит, о смерти, болезнях, быстротечности жизни, необходимости убивать и прятаться, унизительной и безнадежной дряхлости. Эта память, страшная сама по себе, лишилась своего яда, своего всеразъедающего свойства, своей назойливой нотки безысходности. Она превратилась в сосуд для нектара, в раковину, источавшую эхо прекрасной музыки неприкосновенности, в исчезнувшую амальгаму зеркал, вобравших в себя и этим похоронивших реальность ужасных вещей.
Так Максим живет, отрицая энтропию и не подпадая под приговор всеобщего уравнения, которое без его согласия не может осуществиться, и потому мир ждет, длится и длится, слегка сбитый с толку, занятый поисками ускользающей и неподвластной ему частицы сознания. Иногда ветер наметает на террасе и в ближних залах тончайший слой пыли. Для Макса это напоминание о том, что пора заделывать щели, латать незримую паутину, избавляться от фантомной боли. Он знает, в чем дело, хотя всего лишь догадывается о причинах. В такие дни он, случается, обнаруживает во дворце признаки постороннего присутствия. Эти признаки всегда таковы, что Макс уверен: его посещает ребенок или, судя по взрослому цинизму некоторых проделок, скорее карлик. Максу ни разу не удавалось не только застать врасплох, но даже увидеть это злокозненное существо, и он подозревает, что никогда не удастся. Оно представляется ему шпионом неугомонной судьбы, в каком-то смысле платой за обретенное счастье, вернее, попыткой запоздало взыскать налог с того, кто давно забыл о деньгах и прочих низменных материях. Ну что же, если эти редкие посещения и дальше будут самой большой из его забот, то Макс не против. Он терпеливо стирает все следы неуловимого карлика, включая маленькие отпечатки подошв в тончайшем слое пыли. Пожалуй, он даже получает удовольствие от этого. Порой за него работает ветер — унося пыль, ветер уносит и чужое бытие; во дворце и в душе Максима снова воцаряется покой.
Он не знает точно, почему, зачем и откуда является карлик. Может, тот приходит просто из глупого озорства, а может, таково искажение в одной из частей того самого слегка нарушенного уравнения — в ответ на едва заметную поправку в другой части. Но на всякий случай Макс никогда не расстается с предметом, который однажды обнаружил у себя в руках, очнувшись от кошмарного сна, — с цилиндрами, испещренными буквами незнакомого ему алфавита и нанизанными на общую ось.
Всего цилиндров восемь, Иногда — при случайном неловком прикосновении — какой-то из них проворачивается, издавая тихое пощелкивание, которое смутно напоминает единичный шаг часового механизма. Но во дворце нет часов, и подобие ускользает, не оформившись в тревогу, порождаемую бегом секундной стрелки. Тем более невозможно услышать в этом тихом звуке зловещее обещание. Максим облегченно вздыхает и предается любви с женщиной, которая никогда не спит, потому что никогда не просыпается… или же он подолгу смотрит в морскую даль, не испытывая ни малейшей тоски по отсутствующему парусу на горизонте.