Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова началась работа, приправляемая рассказами Терехи. Начал он с шуток и долго болтал молодухе сказку про белого быка да о том, что вот жили да были баран да овца; поставили они стог сенца, – не начать ли-де сказку опять с конца. Но, видно, не найдя сочувствия к подобным рассказам, он начал загадывать бабам загадки.
– Ну, Марья Семеновна, отгани загадку и не хитрую, – сказал Тереха, обратившись к младшей невестке. – Слушай! Никто не таков, как Иван Ермаков: сел да поехал, слышь, прямо в огонь.
Задумались бабы все до одной; молодуха было сунулась с «ухватом», да не туда попала. Тереха улыбнулся и покачал головой; что ни говорили бабы, все не то, даже Степан предложил было «пожар», да и он не потрафил. Перебрали наконец все, что попадалось на глаза, но, к несчастию, забыли «горшок» и испортили все дело.
На один горшок – бабий струмент и любимое детище – у Терехи нашлось тридцать загадок, – всего больше. А пошел он по избе глядеть, так загадывал загадку про все, что на глаза попадалось: и про сучок, и про матицу, про тябло – божницу и про ставец – шкапчик. Зарябили в глазах знакомые образы и звания, да так затуманены, что голова разболелась. Но ловкий шутник приемы знал: повел вон из избы и довел до самой двери.
– Ну еще, – продолжал разговорившийся загадчик, – два стоят, два лежат, один ходит, другой водит.
– Дверь! – с радостью закричали все бабы.
Выведя за дверь и задав задачу для бабьей сметки на вольном воздухе, шутник-швец попал чуть ли не в самое богатое место, где для вдохновения загадчиков, дедов и учителей Терехи, не было пределов: выучились они допрашиваться сметки и про такие мудреные задачи, как ветер в поле, гроза в небе, мороз и роса на земле и вся красота поднебесная; надоумили прикрывать иносказанием и все то, что растет в лесу и любезно сердцу, от гриба до ягоды, и все то, что вызревает на огородах: и лук (баба на грядках, вся в заплатках), и редька (пуп в луже, борода наружи), и морковь (девица в темной темнице, коса на улице), и капуста, и хмель – милый друг, и горох, и репа – чего слаще нет. А на соху, на борону, на овин и косу стариковским загадкам, кажется, и счету не подведешь.
Замотал Тереха короткую бабью память и ленивую сметку до того, что самому стало скучно. Уважил он их напоследок и перестал ходить по задам, когда повел свинью из Питера всю истыкану.
Хозяйки в один голос закричали: «наперсток», и даже дошло до того, что старшая невестка вынула из кармана, который привязан был у нее на поясе подле левого боку, это орудие и показала его Терехе.
Неугомонный шутник рассказывал потом настоящие сказки, предварив, что это бывальщина и случилось от него по соседству. Рассказанная сказка воодушевила не только баб, но даже и остальных швецов, из которых каждый рассказал также по бывальщине. Невестки только слушали, дивились диковинкам и искренно верили рассказываемому. Одна только свекровь заметила, что песня – быль, а сказка – ложь; но тотчас же рассказала про лешую, которую сама видела, когда, еще бывши молодухой, мыла белье на реке.
– Сидит водяница на колоде и такая-то большущая да рыжая, а волосищи, почитай, что не до пят стелются, а вода-то, кормилицы вы мои, так и льет, так и льет с волосищ-то. Взглянула я, родители вы мои, и – обомлела: и поджилки затряслись. Слышу, вот как хоть я вас теперь слышу: захлопала водяница в ладоши да совой и заухала. Как добежала до дому, кормилицы мои, – уж и не помню: словно кто пришиб мне память-то. Опосля мне, как опомнилась, рассказывали, что священника-де призывали отчитывать, так инда перепужалась я водяницы-то…
– Бывает, Матрена Селифонтьевна, бывает. Вот ведь недалеко ходить: бродишь ину пору по лесу за грибами, али бо что… ходишь, ходишь, а все к одной березе придешь. Придешь: ну вот-так вот и видишь, и береза та, и муравейник тут, около… вон и палку еще бросил на муравейник-то, ну и та… тово… тут, – поддержал старуху Степан. – Да чево, бабушка, вот у меня пара животов на дворе стоит. Пришел я раз, коло Покрова: сивко стоит, хоть бы што… а саврасая кобыла, что у благочинного купил, в мыле. В мыле, слышь, Матрена Селифонтьевна, словно кто на ней целую ночь ездил. Что ни говори, а домовик это ездит, лесовик это в лесу тебя обходит…
– Ох! что и баять, кормилец, кому, как не ему, домовику этому… Я уж как из старого дому перебиралась, кирпичик из чела в печи выломила, да в коник и положила; вот тебе грех молвить, – а не хочу и таить, – положила. Ну… и ничего: коровушки, благодаря Бога, живут, овечки тоже. Вот и гнедку, почитай, что кажинную ночь гриву заплетает. Подберет эдак, знаешь, косички и репейником поизукрасит: таково-то индо любо да красиво.
Между тем время незаметно подходит к ужину, и молодая хозяйка, накрывши на стол, приглашает швецов:
– Садись и ты, Терентий Иваныч, поужинай чем Бог послал, чай, уж поди попроголодался маненько.
– Да у нас, Марья Семеновна, коли признаться сказать, не ужинают, – отвечал Тереха, потягиваясь, а насмешливая улыбка так и прыгает по его рябому лицу.
– Что ты баешь, не ужинают: да как же ложатся-то?
– Как? а поедят маленько, да так и ложатся!..
Поработали швецы и после ужина, вплоть до того времени, как запели вторые петухи. Один только Тереха, кончив незаметно полушубок и наметавши еще рукава на кафтан, завалился вместе с прочими на полати.
На другой день приехал и сам хозяин – сотский, в то время, когда швецы сшили два полушубка, два армяка, теплую шапку хозяину и целую овчинную шубу хозяйке. Хозяин примерял свое, прошелся раза два по избе, заставив баб посмотреть: ладно ли сшито, не мал ли воротник и не жмет ли ему под мышками. Оставшись довольным, он рассчитал швецов по заведенным ценам: отсчитал два рубля за два полушубка, рубль двадцать копеек за два армяка; семьдесят копеек за шубу и пятьдесят копеек за новую теплую шапку.
– Слушай-ко, Степан Михеич, – заговорил сотский, доставши из ставца бутыль водки и угощая швецов. – Давно меня задор пробирал спросить тебя: куда подевался шоринский Матюха; еще такой песни гораздый был петь, что твой в ину пору Терентий?
– Эх! загубил он свою душу, как есть загубил ни за денежку. И не то чтобы запивать что ли хрушко