Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот раз песни следуют по степени сложности. В начале играются технически трудные вещи, а в финальной части, когда рука окончательно устанет, будут исполнены простые, притом с оркестром. С точки зрения режиссуры, это допустимый ход событий, потому что сложность не всегда связана с наибольшим воздействием. Опасность в другом. Тот транс, в который зал обычно погружается постепенно, уже наступил. С первой же песней. И нет уверенности в том, что это состояние зала можно будет удержать.
Играя Нiч яка мiсячна, с болью сердечной наблюдаю, как босиком по холодной росе аудитория Карнеги-холла бредет в неизвестном направлении. Беру ее на руки и несу. Вспыхивающие в партере искры собираются в полноценную шаровую молнию. Не отрываясь слежу за тем, как сияющий сгусток электричества медленно проплывает над залом. Вариация меняет тональность, и это как вираж на американских горках – публика охает. Твердо знаю, что нужно думать о чем угодно, кроме самой игры. Ласкающий, не думай о ласках. Если сравнивать зал с женщиной… Не так: от ее способности отвечать… Едва не сбиваюсь, перейдя на тремоло. От зала, словом, многое зависит.
После антракта появляется оркестр. В первом отделении – изысканность и техника, во втором – чувство и мощь. Играю песню за песней. Вопрос в следующем: способен ли зал на такую неутомимую любовь? На такую (три форшлага подряд) неутолимую? Да, способен. Оказывается, способен и на неутолимую. На такую непрерывную, потому что я играю не останавливаясь.
По центральному проходу бегут два человека с носилками наперевес. Кого-то поднимают с пола, кладут на носилки, привязывают. Движение к выходу (звучит Летят утки) неспешно и соответствует настроению песни. Оставшиеся видят, чем грозит полное растворение в музыке. Опасность наслаждения делает его еще притягательнее. На песне Как на речке было на Фонтанке зал уже не садится. Раскачивается всем своим необъятным телом, идеально входя в ритм. Это уже общее тело и общий экстаз. И теперь никто не знает, чем все у нас может закончиться. Просто даже не догадывается. Никто.
30 августа, залитый киевским солнцем перрон. Глеба провожали в Ленинград. В июле он поступил на филфак, устроился в общежитие и теперь ехал на учебу. Глеб уже зашел в вагон. Стоя у открытого окна, удивлялся прозрачности утреннего воздуха. Федор когда-то учил его, что утро – лучшее время для фотосъемки. Перрон, фото сверху. Пропорции фигур искажены. В первом ряду: мама и бабушка, в глазах тревога. Второй ряд: Федор. Белая застиранная рубашка с закатанными рукавами. Тоже волнуется, хоть и старается этого не показывать. Так и остались в памяти Глеба – черно-белые, пожелтевшие от времени. Утренний поезд – испытание для провожающих. Вечерние проводы сменяются ночью, а ночь – великий примиритель. За ночь со многим свыкаешься. Утренний же поезд делит день на две части: с провожаемым и без него. Если это проводы на долгое время, день превращается в жизнь, ее краткое изложение. Отсутствие уехавшего – зияюще, молчание его – гулко. Недопитый утренний чай на столе, влажное полотенце на крючке. Он как бы здесь еще, и оттого так зримо его исчезновение. Всю дорогу Глеб думал о маме и бабушке. А приехав утром в Питер, в мокром окне увидел Лизу. Она сразу вошла в вагон и помогла ему вынести два чемодана и гитару – из-за этого груза он, собственно, поехал поездом, а не полетел на самолете. Лиза повела его на стоянку такси. Таксист разговаривал с ней лениво, почти пренебрежительно. И вдруг Глеб заметил, что Лиза плохо одета. Нельзя сказать, что ее внешний вид как-то разительно изменился за прошедший год, – скорее, за этот год изменился Глеб. Он вырос. Стал разбираться в том, кто как одет и что значит хорошо одеваться. Таксист оценил Лизу мгновенно. Как всякий, кто ищет клиентов на улице, он безошибочно просчитывал их с Лизой финансовые возможности. Всем своим видом показывал, что многого от них не ждет. Но поедет. Кивнул, чтобы они грузили в багажник чемоданы. Когда Лиза взялась за ручку одного из них, Глеб сказал, что это сделает таксист. Наступила пауза. Таксист стоял (сидел) перед непростым выбором. Он мог ответить, что не грузчик, чтобы они убирались к черту, а мог выйти и погрузить чемоданы. Посмотрел на Глеба, решительного и непреклонного. Стоящего на широко расставленных ногах. Таксист был уже немолод, и у него не было сил на скандал. Насвистывая себе что-то под нос, он положил оба чемодана в багажник. Увидев в руках Глеба инструмент, улыбнулся: гитарист? Виртуоз, с готовностью подтвердила Лиза. На мосту Строителей, у самого общежития, она протянула Глебу свой кошелек, чтобы он расплатился. Кошелек был облезшим и плохо открывался. Глеб вернул его Лизе. Достал свой – мама якобы специально дала денег на такси. Когда машина уехала, Лиза сказала: ты стал взрослым мужчиной. Еще год назад от таких слов он был бы счастлив, а теперь испытал какую-то даже неловкость. Оформив документы у коменданта общежития, Глеб с Лизой получили ключ от комнаты и отнесли туда вещи. В комнате стояли три кровати, письменный стол и стол обеденный. Предполагается, что интерес к учебе имеет только один из трех, пошутила Лиза. К себе не пригласила. Глеб не обижался, потому что жить у Лизы не хотел. Из ее писем он знал, что помимо многочисленных котов у нее теперь жил увечный лисенок. Дело было, конечно, не в лисенке. Наличие котов в таком количестве было уже в какой-то мере диагнозом, а лисенок лишь ставил в нем жирную точку. В сумке у Лизы оказался термос и бутерброды с колбасой. Они перекусили. Уходя, Лиза сказала Глебу, чтобы в случае чего звонил, но он уже догадывался, что этот случай маловероятен. Да и Лиза, кажется, тоже. Она жила на севере города и теперь собиралась идти к ближайшей станции метро – Василеостровской. Глеб вызвался ее проводить. Это был жест джентльмена, а кроме того, ему хотелось пройтись. Есть особая прелесть в прогулке в день приезда. Шли они молча. Лиза думала о чем-то своем (Глеб подозревал, о котах), а он осматривал свои новые владения. Не сомневался в том, что этот город принадлежит отныне ему – со всей своей славой и печальной красотой. Про себя сравнивал город с чахоточной женщиной, которая нуждается в его тепле. И вот он приехал, горячий южный человек, и теперь обнимет ее и подарит ей свое солнце. Сойдя с моста, они с Лизой пошли по набережной. Лиза показала на монументальное здание с колоннами и сказала: Пушкинский дом. Пушкин в нем не жил, но здесь изучают русскую литературу. Глеб молча кивнул. Жаль, что не жил… Ему иногда казалось, что Пушкин вообще не жил. Был плодом русской фантазии, прекрасной мечтой народа о самом себе.
Просыпаюсь поздно. Рядом Катя с ноутбуком на животе. Открыв один глаз, слежу за тем, как ее палец скользит по сенсорной панели. Сейчас Катя обернется – она всегда чувствует мой взгляд. Оборачивается. Целует в лоб. Поворачивает ко мне экран.
– Триумф!
Катя сияет. Открываю второй глаз и просматриваю текст.
– Есть немного.
Заказываем завтрак в номер. Официант появляется почти сразу же – ждал он, что ли, под дверью? Спрашивает, открыть ли шторы. Да, если можно, открыть. В огромном окне возникает Бродвей, прекрасная и на удивление неширокая улица. Желают они завтракать в постели (у него на этот случай есть приспособление) или за столом? Желают за столом. Официант сервирует стол. Перед тем как уйти, на журнальном столике веером раскладывает утренние газеты.