Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разделение великого писателя на художника и другого Толстого (по выражению Бердяева) – это ещё одна давняя критическая традиция. Разграничение «десницы и шуйцы» Толстого было произведено литературной публицистикой, когда от него ожидали разрешения внутреннего конфликта. Разделение бытовало в непосредственном окружении Толстого, в его семейном кругу, было распространено среди толстовских современников, преклонявшихся перед художественным гением писателя, как преклоняется и Котсовский. Наше поколение успело соприкоснуться с людьми, знавшими Толстого, или хотя бы жившими при Толстом, читавшими и почитавшими его как писателя-современника. Мы могли, и не раз, увидеть и услышать, как они, сопровождая свою речь небрежным взмахом руки, ниспровергали и отбрасывали «чепуху», какую по их мнению являла собой толстовская «философия». Снисходительный reprochе (упрек) по адресу Толстого-философа звучал в речах нашего литературного патриарха Олега Васильевича Волкова. А совсем недавно, участвуя в очередном мероприятии Американо-Российского фонда культурного сотрудничества, я услышал пренебрежительное упоминание толстовских проповедей от человека по фамилии Толстой, родственно связанного с писателем.
С одной стороны, с другой стороны – способ суждений, а тон ниспровержений одной из сторон, высказываемых между прочим и в то же время настойчивых, выдает озадаченность, свидетельствует о ненайден– ности удовлетворительного ответа на вопрос, что же в целом за явление – Толстой. Ответ нужен нескольким поколениям наших зарубежных соотечественников, для которых это не академический вопрос. Толстовское воздействие сказалось на их судьбе, коренным образом изменило их жизнь, отняло у них отечество, наделило их ущербным сознанием, что «под небом чужим» они – постоянные пришельцы, короче, нанесло им незаживающие раны. Выражение той же неприкаянности – книга доктора медицины, потерявшего родину, пусть недостаточно знакомого с литературой о Толстом, однако нутром знающего, почему и зачем он написал свою книгу[317]. «Преклоняясь перед художественным гением графа Льва Толстого, – повторяет Котсовский свой исходный тезис, – нельзя теперь, спустя более чем сорок лет после его смерти, закрывать глаза на роковое влияние его философских идей, способствовавших развитию крайних революционных течений как в России, так и во всем мире».
«Был ли Лев Толстой революционером? – снова и снова ставит вопрос Котсовский, понимая под революционером и революцией безусловное зло. – Он не только был революционером, но и одним из главных предтечей всего того, что сейчас творится в столь уродливой и кровавой форме».
Как прецедент мирового влияния личности Котсовский вспоминает то же самое имя, ту же фигуру, что в связи с Толстым упомянута и Кропоткиным, – Руссо. Однако оценка толстовского влияния опять иная. «Можно со всей уверенностью утверждать, – заканчивает Кропоткин свою главу о Толстом, – что со времен Руссо никто не бередил людскую совесть, как Толстой». «Если Руссо, – пишет Котсовский, – провозгласили подготовителем и вдохновителем французской революции, то Лев Толстой с неменьшим правом должен быть признан зачинателем того всеобщего ниспровержения общих ценностей, которое, вопреки его воле и в противоположность духу и букве его учения, выразилось в русской революции “грабежом награбленного” и поруганием святынь».
Допуская превратное понимание толстовских идей, Котсовский тем не менее призывает Толстого к ответу: «Сознавал ли граф Лев Николаевич Толстой – бессмертный автор “Войны и мира” и “Анны Карениной” – что он делает, когда он пользуясь своим именем, своим положением, своим пером, начал свои проповеди утопических идей, сея в безграмотном, озлобленном и голодном народе семена неосуществимых социальных утопий и поддерживая своим авторитетом, своим независимым во всех отношениях положением глухое брожение предреволюционной бури?»
В словах и действиях Толстого Котсовский находит «истерические метания от одной крайности к другой». Толстой в его глазах «вечный Нехлюдов», который «пытался как-то благотворить мужику барскими копейками – за счет рублей, у того же мужика награбленных». Вывод Котсовского: «Чувства элементарной ответственности у великого старца не было».
Обращенное к Толстому увещевательное письмо 900-х годов, ротапринт которого обнаружился среди бумаг толстовского современника, редактора «Вестника воздухоплавания», раннего авиаинженера, моего деда Б. Н. Воробьева, я показал нашему крупнейшему знатоку биографии и текстов Толстого Л. Д. Громовой-Опульской. «Очень интересно, – отозвалась Лидия Дмитриевна, – но не знаю, куда это можно поместить». В то время даже для архивной публикации достаточно давней критики Толстого не было места. Неизвестна и недоступна нам была книга Котсовского – рецидив критики, требующей обдумывания.
Пономарев в своей работе приводит воспоминание жены Бунина о беседе её супруга с историком Ростовцевым. Разговор происходил в первый год эмиграции и по свидетельству Муромцевой-Буниной Ростовцев сказал следующее: «В Россию? Никогда не попадем. Здесь умрем. Это всегда так кажется людям, плохо помнящим историю. А ведь как часто приходилось читать, например, “Не прошло и 25 лет, как то-то или тот-то изменились”? Вот и у нас будет так же. Не пройдет 25 лет, как падут большевики, а может быть, и 50 – но не для нас с вами, Иван Алексеевич, это вечность».
Прошло семьдесят с лишком лет… Некогда с разных позиций и в то же время единодушно современники, судившие о Толстом: Кропоткин, Ленин, Котсовский и анонимный автор открытого письма, пришли к выводу о воздействии Толстого на ход революционных событий. Однако из единого вывода у них последовали два ряда оценок: одобрение и отрицание. Котсовский выступил обличителем Толстого как зачинателя революции.
Доктор медицины не тот адресат, с которым следовало бы вступить в заочную и запоздалую полемику. Незачем упрекать его в непоследовательности, когда он соглашается с выводом «все виновны», а затем у него оказывается, что одни виновны больше чем другие. Было бы нетрудно указать на его односторонность, когда он называет прежнюю Россию «житницей Европы» и сам же говорит о «голодном» русском народе. В своем разноречии он не замечает противоречий, однако видит «кричащие противоречия» Толстого. Уличает Толстого в отчужденности от народа, даже в незнании и в непонимании народа, а сам называет Толстого «отображением своего народа».
Хотя уже не требуется отвечать Котсовскому ради защиты Толстого, но его критика наводит на мысль об отсутствии состоятельного решения общей и принципиальной проблемы о роли литературы в обществе, когда у творцов литературы, по выражению Пушкина, «зубки прорезываются и начинают грудь матери-кормилицы кусать», иначе говоря, подпиливают сук на котором сидят. В самом деле, кто виноват и что делать? Два вопроса, называемых во всем мире вопросами русскими, сводятся к выбору: шестьдесят лет великого русского романа от «Евгения Онегина» до «Воскресения» или семьдесят четыре года последствий революции, предсказанной или даже спровоцированной великим русским романом.
Мы знаем точку зрения Константина Леонтьева: русская литература ниже русской действительности, русские люди типа Вронского нужнее России, чем создатель фигуры Вронского. Известна розановская анафема русской литературе. Есть книга В. Ф. Иванова, из