Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В соседней с нашей комнате было выделено место, снабженное железной койкой, железным шкафом и стулом, где взрослые подобного рода, дядюшки и тетушки, чьих имен мы не знали, а их самих путали между собой, могли провести несколько дней, открывая дверь разве что ночью, когда они пользовались царящим в коридорах покоем, чтобы пойти сполоснуть лицо и справить нужду. Они как можно меньше вмешивались в текущую жизнь дома, редко можно было видеть, как они сидят за столом в столовой или участвуют в общих собраниях. Они старались, чтобы о них забыли, и проскальзывали вдоль стен, как тени, и, пусть они прятались от внешнего мира и улицы, они оставались наполовину в подполье даже с нами. В основном они появлялись в компании моего отца, который приводил их из города по самым неподнадзорным проходам и галереям. Они приветствовали мою матушку и женщин из нашего дома, солдат и медсестер, которые курили у входа, потом запирались в комнате, где, как мы знали, не раздеваясь, падали на кровать и тут же засыпали. Нам велели их не беспокоить и не обращать на них внимания, и даже, если нас будут спрашивать по их поводу, сделать удивленный вид и настаивать, что мы не замечали дома их присутствия. У нас вошло в привычку слушаться наставлений, мы уже усвоили определенное количество принципов коллективной дисциплины, и, если бы нас подвергли допросу, мы бы придерживались того, что знать ничего не знаем и, следовательно, ничего не скажем. Не знаю почему, благодаря какой детской интуиции или вследствие какого дошедшего до нас и нас задевшего разговора, мы прозвали этих чужаков стреляными. Стреляные попадались нам на кухне, в устланном старым потрескавшимся линолеумом коридоре, у входа, где мы смотрели, как солдаты и медсестры играют в карты, и, как и все подобные им взрослые, они находили время, чтобы к нам наклониться и ласково с нами поговорить. Один из них даже как-то раз затеял рассказывать нам истории. Это был болтливый стреляный, который любил шутить и даже хохотать в нашей компании. Он рассказывал нам анекдоты про Чапаева, про слониху Марту Ашкарот, про чревовещателей, как людей, так и не вполне, про подземную войну, про войну помоечную, про войну против богачей, о конце недочеловека и человечества в целом.
Сегодня я не могу вспомнить его имя, но помню его жизнерадостную физиономию стреляного, его сияющий взгляд и его летную куртку, всю в пятнах нефти и пропахшую керосином.
Потом, с какого-то момента, эта комната для захожих гостей все чаще оставалась незанятой. У стреляных появились новые привычки, и даже если они продолжали время от времени стучаться в наши двери, спали они теперь не у нас. Мой отец отводил их в отдаленные убежища, они вместе уходили темными дорогами, вместе пропадали целыми днями. Все чаще и чаще теперь отсутствовал и сам отец. Мы воспринимали мир через фильтр. Нам ни о чем не сообщали, а когда мы пытались разузнать что-то в запретных, по мнению взрослых, областях, нас осаживали медсестры. Внешний мир не претерпел с виду никаких изменений, гетто Адианы Дардаф не казалось более опасным, чем обычно, улицы и руины, по которым мы никогда не разгуливали одни, еще не пахли гарью и войной, но на уровне, который мы с Йойшей были не в состоянии оценить, международная обстановка переменилась, наш концентрационный мир ждало наихудшее. Позднее я узнал, что группа Цааш была реабилитирована и прошла в столице парадом вместе с отрядами Вершвеллен. Но в тот момент своей жизни я только и заметил, что комната, где спали стреляные, теперь постоянно пустовала. Все, что там находилось, куда-то переехало, устоял только каркас кровати с заголенной металлической сеткой, на которую мы не покушались, и табурет. Когда ты пересекал ее порог, тебя посещало впечатление, что ты входишь в аскетичную келью, где ничто не было ни удобным, ни привлекательным.
Однако именно там мы довольно скоро обрели магическое пространство, отведенное только нам, нам с Йойшей.
Мы не закрывали за собой дверь, поскольку не имели на это права, и к тому же я думаю, что мы слишком боялись оказаться отрезанными от мира, оказаться в изоляции в этом месте, хранившем память о стольких стреляных, мужчинах и женщинах. Но отныне мы были единственными обитателями дома, имевшими причины туда зайти. У нас вошло в привычку тайком обживать эту комнату, вершить в ней свои мистерии и ритуалы.
Стена, которая была напротив окна, оказалась ободрана, когда оттуда выносили мебель, обои разорваны, и из-под прорехи проглядывала штукатурка. Мы расширили дыру, затирая обои смоченным слюной пальцем. У нас не вызывало никакого сомнения, что там, в этой выемке, царит божество, которому мы должны в том или ином смысле поклоняться. Мы окрестили его Малышка Диди. Мы кормили его, вминая снаружи остатки еды и плевки. Мы пичкали его тайком, ничуть этим не кичась, так как из опыта знали, что по некоторым поводам общение между нами и взрослыми может выйти боком. Нам казалось, что взрослые вряд ли одобрят нашу благотворительную деятельность. Малышка Диди никак себя не проявляла, но мы упорствовали, натирая ее потайное логово жиром и слизью. В том же помещении время от времени плясало и отражение солнца, которому мы не приписывали божественного статуса, но тем не менее поддерживали с ним достаточно интимные отношения. Мы звали его Люлеткой. У нас вошло в привычку играть с этой Люлеткой в прятки. Игра состояла в том, чтобы пришлепнуть рукой место на стене или наступить ногой на место на полу, где появилась Люлетка, в надежде увидеть, как она померкнет, а главное – окажется у нас под рукой или ногой. Такого никогда не случалось. Нас в равной степени возбуждала и подготовка трапезы для Малышки Диди, и тщетные попытки заловить Люлетку. Снаружи, чуть пониже, длинными скучными колоннами шли танки, в конце концов мы перестали их замечать, но от Малышки Диди и чуть менее божественной Люлетки мы, так сказать, никогда не уставали. С ними прошло наше детство, по отношению к ним у нас никогда не возникало ни малейших претензий, и я пользуюсь случаем, чтобы передать им послание. Если они все еще существуют и в состоянии услышать мой голос, пусть они опять выйдут на связь с одним из нас, по крайней мере со мной, выжившим; я более чем расположен обменяться с ними кое-какими воспоминаниями о старом добром времени.
И вот как раз чуть меньше недели тому назад у меня появилась возможность
20. Стрельба 2
Из-за кустов лавровишни донесся ружейный выстрел, пуля выбила доселе нетронутую порцию оконных стекол. Далее металл срикошетил от абажура и уткнулся в угол кирпича. Эхо незримо осы́пало влажные волосы Клокова, его пыльные бока, его то и дело парализуемые судорогами ноги.
– Какой там уже час пошел? – спросил дежурный по шлагбауму.
Клоков услышал ответ без пяти минут слепого, но ничего не понял. Наложились шумы головного мозга. В висках Клокова плескалось серое вещество, билось, стучась, стучась как безумное в запасной выход, запечатанный, похоже, чистой костью. Этот феномен воздействовал на звуки внешнего происхождения.
Судя по всему, было около одиннадцати вечера, слишком далеко до рассвета, чтобы возлагать на него какие-то надежды.
Дежурный вновь выпустил в никуда излишек крупной дроби. В комнате воняло селитряным дымным порохом, изготовленным пиротехниками Орбизы, неустойчивой едкой сажей, взрывчатая сила которой так страшит марионеток из пула предпринимателей и энтузиастов рыночной экономики.
Без пяти минут слепой разворчался по поводу боеприпасов, которые, не ровен час, придется экономить.
Наташа распевала под столом какую-то немудреную считалку, все время одну и ту же. Несмотря на неблагоприятное мнение, которое он вынес о девчонке, Клоков чувствовал, как у него в глубине накатывают волны жалости,