Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доехав «зайцами» до Северного вокзала, они просто подтягиваются на перекладинах массивных, в человеческий рост, турникетов, оборудованных шпалами и вращающимися плексигласовыми перегородками, протискиваются на глазах у разномастной толпы снующих туда-сюда пассажиров сквозь довольно узкое пространство наподобие пустой металлической фрамуги над автоматическими дверями и спрыгивают вниз. Наверное, Федян, с его нынешними габаритами, здесь «зайцем» не ездит, ведь он там просто не пролезет, думает Альберт. Пацаны присоединяются к довольно внушительной толпе своих приятелей – их на привокзальной площади уже собралось человек семьдесят-восемьдесят. Альберт заворачивает за угол, где в одном из местных баров его дожидается Жюль Девьен.
В Париже шестидесятых
Мы считаем уничтожение идолов самой настоятельной практикой свободы, особенно если эти идолы выступают от лица свободы.
«В середине шестидесятых мне не было и двадцати, – начал свой рассказ Жюль Девьен, протирая круглые, учительские очки. – В тот период я открыл для себя в самом центре Парижа, между Люксембургским садом и Пантеоном, сразу за Сорбонной, книжный магазин „Призрак Европы”, основанный Пьером Труайеном. Неудивительно, что мыслящее радикальное ядро будущих участников майских событий впервые познакомилось и неформально сгруппировалось именно в „Призраке”. В то время в отделах политической мысли и философии сетевых магазинов крупных книготорговцев, таких как „Жибер”, например, вы могли в лучшем случае найти очередное издание Тореза, Сартра или Альтюссера. И только в „Призраке” вам удалось бы в те годы отыскать книги самого Маркса, Бакунина, авангардную периодику „фланеров” и теоретический журнал „Неизменность” под редакцией Жан-Жака Ламарка с первыми переводами текстов Амадео Бордиги. Студенты из Латинского квартала, которым требовался первый том „Капитала” для цитирования в дипломных работах и тезисах, неизбежно попадали в „Призрак Европы”. Это было славное время. Больше всего нас, молодежь, увлекали и радовали тогда оригинальные и остроумные публикации авангардного движения фланеров-оппортунистов, с крупнозернистыми фотографиями полуобнаженных фотомоделей и смешными кадрами комиксов с искусно подделанными подписями».
Фланеров-оппортунистов тогда любили все – за их искрометный юмор и раскованные полеты фантазии. Их ироническое самоназвание объяснялось весьма просто. Наполовину в шутку, наполовину всерьез они утверждали, что целенаправленно фланируют по Сен-Жерменскому предместью в поисках великой революционной Возможности, той самой архимедовой точки опоры, при помощи которой они собирались перевернуть весь мир. От обычных людей их отличала как раз способность распознать эту Возможность и воспользоваться ею. Получив от своих восторженных почитателей моральный карт-бланш, они всякий раз весьма старательно режиссировали очередной скандал в скучающем, сытом обществе эпохи послевоенного изобилия. Впрочем, получалось все настолько элегантно, что с рук им сходило все или почти все. Лишь иногда вдруг отдавало от какой-нибудь из их веселых провокаций смрадным душком. Например, незадолго до падения Четвертой республики они призвали свою алжирскую секцию поддержать беспорядочное насилие ваххабитов против светского населения и антифранцузские погромы местных националистов. Осознав, что слегка зарвались, они объясняли потом, что главное для них – это привести инертные массы в движение, неважно как, нарушить однообразный ритм будней, а уж потом перехватить инициативу и увести массы от дурных ребят в нужном направлении, потому что идеалы добра победят, ведь не могут же они не победить, в конце концов. Всем тогда становилось понятно, что это только малоопытное представление о мире громко заявляет о себе из их луженых глоток, от переизбытка честолюбивых страстей и чисто гипотетического знания грубых и низменных реалий. Лишь самые отпетые скептики уже тогда подмечали в этих эксцессах нотки болезненной мегаломании и нарциссической безответственности.
Вместе и по отдельности они фланировали по Сен-Жерменскому предместью или сквозь османизированное Чрево Парижа, мечтая о лучезарных городах будущего и лабиринтах игровых пространств. Призраки не наступившего утра таяли в их обожженных бессонным дрейфом глазах. Открыть метрополитен после остановки последнего состава для ночных прогулок по тоннелям, предоставить прохожим доступ на крыши всех городских домов, упразднить расписания на всех вокзалах и запустить систему преднамеренно ложных объявлений, чтобы способствовать свободным блужданиям пассажиров в пространстве. В кирпичных закоулках джентрифицированных трущоб им смутно мерещилась планировка идеальных городов будущего, посильная задача для непризнанных гениев утопической архитектуры завтрашнего дня. И их всегда, как и многих других до них, предавала собственная наивная вера в возможность свободы от капитализма внутри капитализма. Как если бы будущее можно было творить уже сейчас, закрывая глаза на всепоглощающую и вездесущую тиранию настоящего. Капитал, достигая фазы реального господства над человеческим трудом и обществом, становится не только всепроникающим, но и стремится обрести вечную жизнь. А те, кому это невдомек, так и продолжат лить воду на его мельницу.
Объявив всю окружающую действительность искусственно созданной иллюзией, плодом изощренного заговора господствующих элит, фланеры были одержимы поиском «реальной жизни», как некоего волшебного напитка, скрытого в труднодоступных чертогах. Как в шелковистом коконе, они жили в своем идеальном мирке, в котором они были рыцарями и отважными героями, вождями всколыхнувшихся масс, автомифологизированным авангардом искусства и политической мысли. Звеня воображаемыми шпорами, они упоенно неслись по зачарованному лесу своих галлюцинаций, попутно слагая самовосхваления и щедро сея осколки своих отражений по ветру истории, породившему с течением лет целую отару поклонников и подражателей всех пород, рас и мастей. Они в числе первых начали говорить о смерти искусства, о его замене истинной жизнью, столь же отчаянно искомой, сколь тщательно сокрытой в нашем иллюзорном мире, созданном заговором гениальных и дьявольски изобретательных мультимиллионеров. И если они признавали Кандинского отцом абстрактного самовыражения и разрушителем линейной перспективы Возрождения, то отвергали ограниченность его художественного видения евклидовой геометрией. Как на своих «промышленных» полотнах, так и в окружающей их действительности они отмечали прежде всего многомерность пространства. Если Кандинский стоял перед холстом, творя яркие пятна из потеков красок, то его последователи в абстракции, отходя