Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик, приверженный к рюмочке, пытается еще раз ухватиться за соломинку и удержаться за нее; деревенский парень, которого преследует мысль о самоубийстве, в отчаянии безработицы; ярославский каменщик, он пришел просто так, из великого уважения к столичной святыне, и мирно закусывает хлебом с огурцом; купчиха в бархатной поношенной шубе, с глазами, вспухшими от слез по сынишке; рядом с нею, одинокая женщина в косынке, несколько раз пытается заговорить, наконец, обращается к богомолке в черном платке и начинает длинную повесть о своем бездолье. Тут и солдат, и половой из трактира, и приказчик с Таганки, тут и нищий завсегдатай, и курсистка, сдающая свой зачет, и толстые вздыхающие женщины, и гимназисты перед экзаменом, и случайный прохожий.
Темна, как жизненный омут, эта ночь ожидания у Иверской.
Что-то долго не везут Матушку.
С больших часов на Святых воротах Кремля доносится в тишине мелодический бой полуночи…
Не уходить же теперь, когда так долго ожидали, скоро будет.
Разговоры уже соединили всех в одно братство; нет никого, кто бы удрученно молчал. И хотя еще не настала череда для чуда Заступницы Пречистой, а оно уже тут, во тьме медленной ночи.
Купчиха уже облилась освобождающими слезами и рассказала все про своего Федю, как он умирал от дифтерита; женщина в косынке, как умела, пожалела мать, и обе уже захотели видеться и знаться как сестры; каменщик уже подрядил молодца и угостил его хотя и вялым, а все-таки соленым огурцом с хлебом, показавшиеся голодному вкуснее пряника; ловкая богомолка пристроилась на воскресный обед к лавочнице Серпуховских Ворот; старик нашел другого старика, и оба решили идти в Нахабино к попу и брать зарок на вино. Не страшна кажется жизнь, когда еще можно наговориться всласть, когда рядом другое горькое горе, другие дни и ночи обычной печали.
Вдруг слышится тяжелый топот четверни, грохот колес. В часовне суета, загораются огоньки. Разговор смолк, все поднялись, […] полез за свечкой. И вот уже карета подкатила к ступеням, раскрылась дверь, запели тропарь, и дюжие руки привычным движением подхватили тяжелую икону в серебре и повлекли ее в часовню над склоненными головами.
XXIX. Античное в одежде молодой
Там, где во дни оны продавали красных девушек злым татарам, теперь воцарилась синеокая премудрая Паллада со своей совой.
В честь ее Соловьев воздвиг храм на месте стольких стенаний и слез, – с реминисценциями Аттики и легких построек Афин. В стране без черемухи и рябины, метелей и хрустящих морозов, среди гиперборейцев, поднялись ряды колонн, и нежные белые барельефы опоясали золотистые стены.
За широкими стенами – полукружие коридоров, уходящих в сумрак обнимающих огромную круглую залу, под стеклянной кровлей на высоте третьего этажа.
Балюстрады коридоров обвивают этот чудесный вестибюль, полный света и античного приволья. Бледно-палевые стены, будто насыщенные медом солнечным, купаются в мягком озарении лучей с хрустальной крыши. Тонкие белые фризы изящно легли среди этой светозарности и чистотой своих линий говорят о возвышенной ясности науки. Полумрак коридоров становится глубже от соседства с этой солнечной желтизной, и когда длинные лучи косвенно падают через стекло кровли в тень переходов, то лестницы кажутся уходящими к небу эфирными ступенями, как во сне Якова, по которым движутся медленно сияющие существа.
Когда смотришь с высоты балюстрады на просторную круглую залу внизу в ее желтовато-белом свете, то невольно ждешь, что появятся стройные девы в одеждах античного мира с прямыми благородными складками, что оживет здесь мир Фидия и Праксителя, дремлющий каменным сном тысячелетий, застывшим мгновеньем красоты в белом музее на Волхонке.
Но женская толпа, наполняющая здание, одета в некрасивое и бедное платье наших дней, – и нужно все очарование этих стен, чтобы даже эти одежды показались издали соответствующими обстановке, приобрели от нее печать благородства, заимствовали от сияния этих стен и от тонких линий барельефов какое-то тайное очищение от всего мещанского, безвкусно-замысловатого.
Волшебство здания так велико, что вы смотрите вниз, и вам кажется, что женские фигуры не ходят, а шествуют по ступеням своих воздушных лестниц, что они блаженно блуждают в прекрасной зале, что они с эллинской грацией черпают воду в изящном фонтане посредине стены. Все кажется в гармонии античной мудрости и ясного равновесия – краски и складки одежд, и линии тел, и движенья, и молодой говор голосов, и серебряный смех этого девичьего царства. Солнечный свет щедро струится с высоты, зажигает искры в русых кудрях, ласкает румяные щеки, целует мечтательные влюбленные глаза, осушает тайные слезы, и над всем простирается небесное сияние – над умными и бездарными, над беспечными и сосредоточенными, над душевным богатством и над душевной скудостью, над печалями, заботами, отчаянием, надеждами, над ликованием счастливой молодости и любви…
А вечером бледно-желтая зала дробит в своих алебастровых стенах электрические огни; темна высь над стеклянною кровлею; шумит веселая толпа, как вешние воды на родных полях; и вот уже наполнился праздничным говором и шумом обширный амфитеатр аудиторий – и перед затихшей залой выступила она, прелестная в своем старинном наряде, в ясности милого лица – сложила по-деревенски руки на груди, улыбнулась лукаво, блеснув жемчугами, и с хитрой усмешкой, нараспев, стала рассказывать северную сказку про лису и про глупого петушка.
ХХХ. Северная весна
Лужи на ночь еще затягиваются льдинами, а на Тверской у Филиппова и повсюду в булочных, перегруженных хлебным товаром, уже выставлены сдобные жаворонки с глазками из черной коринки.
Нетерпеливы люди Севера. Их учит романтической тоске сам климат. По календарю уже весна; в трамвае крестьянин радостно сообщает равнодушным пассажирам, что нонче грачи прилетели. В самом черством городском сердце в тайне что-то дрогнуло от этих слов, от этого острого чутья к весенним переменам времен года.
И вот треснула медная броня. Где-то далеко, в неизвестных верховьях за Можайском миллиарды капелек и миллионы струй закопошились, потекли, напирают, нетерпеливо и буйно рвут все вокруг себя; шумят новой силой, гудят в тихие пасмурные ночи в разрушительном веселье стихии.
Уже стоит городской люд на нагорном берегу Москва-реки. Далеко в полях буреет еще снег; солнце пробилось сквозь тучи, празднично вдруг как-то стало; вдруг надоели улицы, дома. Человек стоит как очарованный. Смотрит и слушает, как льдины трещат и наскакивают друг на дружку, бьют о могучие устои Бородинского моста, – как они пролетают в