Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXVІІ. В закатный час
Уже звонили к великопостной всенощной, когда студент закрыл за собой тяжелую дверь Румянцевского музея и небрежно прикрыл голову синей фуражкой.
Он шагал по Знаменке, раздумывая о своей кандидатской работе.
Воздух первого марта, морозный и все-таки весенний, забирался в ноздри и в рот, омывал легкие и освежал глаза, усталые от книг.
Звон с Бориса и Глеба, с церковок на Знаменке и отовсюду с четырех сторон повторялся в ушах и точно гуденье моря, как будто воздух над великим Городом уподоблялся волнам. Казалось, еще мгновенье – и зрению доступно станет перекрестное колебание воздушных течений, их разногласье в великом согласии сфер.
Новорожденная, безгрешная весна пела в них.
Над Арбатом, над громадами его домов, заря сияла игрою аметистов и роз.
Сиреневая прозрачность трепетала на розовом огне, переливаясь с нежностью и легкостью вздохов эоловой арфы. От невидимого за домами горизонта растекались к зениту огромным веером палевые лучи, и чуть дохнув, угасали, оставляя небесные поля во власти роз и аметистов.
Потом все чуть-чуть зазеленело, и на зеленом хрустале вдруг загорелась серебряная планета.
Она и раньше плыла среди оранжевых и лилово-алых волн, но сама была еще палевая и бледная от торжественной близости солнца. Теперь солнце оставило эти пределы, и в холодном зеленом воздухе воцарилось большая одинокая звезда, как драгоценность небес.
Еще ночь не подняла над Городом снопа своих светил. Звезда вечерняя медленно летела в высотах, блистая огнем своей жизни.
Студент забыл о кандидатстве, о книгах, о выписках, о неприветливом ординарном, – смотрел на небо и думал просто о себе.
Сладко и больно было погружаться в свое привычное, в то единственное реальное, что он знал совсем по-иному, нежели свою кандидатскую работу, и что было так же смутно, неуловимо, как игра весенней зари над головою, так же сложно, как незримое колебание звуков от вечерних колоколов.
Что знал он о себе? Что понимал в себе? Почему жил так, а не иначе? Какие силы дремали в нем, почему так томили его, к чему влекли? Что ждало его впереди? Из каких камней настоящего построится здание его жизни? Будущее, – он чувствовал, – безгранично, бесконечно; к нему рвалась душа и забывала жить настоящим.
Среди людей он как будто был чужим. Должен был притворяться или принуждать себя, чтоб войти в их интересы. Душа была ближе к зеленому хрусталю небес и к этой загадочной серебряной гостье, летевшей в эфире. Но человек не может жить с хрусталем и серебром. Одиночество – страшная жизненная доля. Сердце ужасалось и тосковало, потому что не выносило одиночества.
Студент шагал по Арбату, вспоминал и то, и другое, и брови его хмурились скорбью.
Он сгорал жаждой сочувствия, жаждой тепла и ласки, жаждой души – сестры, которая видела бы его до дна, лучше, чем он сам видел себя, которой он мог бы довериться, мог бы отдаться вполне.
Он шагал будто в неведомом пространстве, будто он был рыбою и плавал среди волн серебряного звона, морозного дыхания, вечернего пламенения зорь и звездного блеска.
Едва сознавал он, переходя через улицы, что летят трамваи и автомобили, скачут лошади, стучат колеса по мостовой, спешат люди, горит уже электричество в пестрых магазинах и высоко в белых фонарях.
Он задыхался от волнения, толкал людей и почти бежал, не имея ни малейшей причины торопиться. Он дрожал преизбытком сил, он жаждал какой-то вдохновенно-творческой жизни, жаждал нежности, чистоты, твердости, о которую можно опереться, жаждал до боли чьего-то милого голоса, жаждал чего-то высокого, непреступного.
Ах, где те слова, чтоб назвать странное, страстное, противоречивое и темное, что бурно в нем взывало о бытии!..
Все трое Никол на Арбате давно отзвонили. Их червонные главы тихо рдели в бархатной синеве ночи. Плющиха заволоклась морозной дымкой; давно вызвездело в высотах. Студент стоял у самого Бородинского Моста, повисшего над ледяной рекой. Вдали мерцали огни Пресни и горели рядами окна фабричных зданий. Холодно было и неприютно, сурово глядели в лицо простые рабочие будни. Они не спрашивали, есть ли душа у человека, и не горько ли ей, и для чего, собственно, желанна жизнь?.. Они катились своими тяжелыми колесами над часами и днями, безжалостные, бесстрастные, как машина, пущенная в ход неизвестно кем и неизвестно для чего.
Студент стоял и зяб на холоде. Теперь ему совсем не хотелось спешить. Он не знал, что делать с собою: идти ли в свою одинокую комнату в Трубном переулке у старухи, или к товарищу, где будут пить, курить и рассуждать о выгоде различных карьер. И он скрепя сердце поплелся к коллеге.
Кажется, ничем не побаловала его строгая многолюдная Москва. Не осуществилась в ней ни одна из его неясных грез; не стал он баловнем судьбы; путь его молодости пребыл тернистым до конца.
Кудри успели поредеть, и надежда опустила долу усталый взор; но память ласково хранила картину морозного весеннего вечера в далеком любимом Городе с одинокой блестящей звездой над Арбатом на зеленом хрустале небес.
XXVIII. В Иверской
Давно прогремели последние трамваи и замерло их гуденье в глухой темной ночи. Уже все театралы, пешочком или едучи, добрались до своего угла. Изредка промчится рысак, мелькнет мужская фигура, крепко обнявшая женский стан, или извозчик протарахтит через железные ворота, увозя седоков к дальним окраинам. И снова невозмутимо дремлет ночная мгла в безлюдьи улиц и площадей.
Еще не привезли в тяжелой расписной карете чудотворной Иверской. Она еще не вернулась к себе из ежедневного свое странствия. В часовне под синим звездным куполом пока еще только ее копия; там пусто и тускло.
У паперти часовни во тьме ночи сидят и ждут люди. Они сбились в кругу, как стадо без пастыря, в великом терпеньи. Подходят новые, успокоено усаживаются рядком. Женщины и мужчины, все больше рабочий народ. Но есть и в шляпах с усталостью в плечах и в спине, так что не различишь и возраста. От ожидания