Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот бы взять, подумала она, вот бы взять, поднять эту бесформенную как сама футболку и прижать, прижаться ореолами к стеклу. Как было бы хорошо. Так хорошо. Гораздо лучше, чем смотреть на эту отзеркаленную соседку, постаревшую женщину двадцати шести лет.
Но не подняла, не прижала. Завернулась с головой в одеяло, поежилась от колючего, обхватывающего, пугающего. Уснула.
Утром уголок одеяла стал мокрым, закусанным.
Но голод не ощущался. Голод перестал существовать еще со вчерашнего дня, когда все, что влезло в желудок – два злаковых батончика, – не очень приятно и почти сразу его покинуло. Про завтрак она даже и не подумала, сходила в туалет, к журналу – записать температуру, а потом сбежала в палату, в свое убежище.
Ребенок заплакал и плакал долго. Саша с испугу правильно поменяла подгузник, покормила из бутылочки, но сирена не унималась. Взяла его на руки, в пеленке, стала укачивать. Надо было найти ту самую кнопку, тот самый алгоритм: вправо-влево, вверх-вниз, чтобы ребенок затих у нее на руках. И он затих.
Сладостную, распадающуюся тишину можно было слушать вечно. Но ей не сиделось. Когда же позовут ко врачу? Она пошла искать.
Двенадцать. В коридоре оживленно предобеденно куда-то – как будто просто туда-сюда – ходили женщины. Пахло жидким супом, котлетами и школьными булочками с сахаром. Сестринский пост пустовал.
Саша хотела дойти до процедурной, развернулась и случайно пнула красную шапочку. Большую, на взрослого человека бы налезла. Оглянулась. Коридор вдруг опустел, только надвигалась пожилая женщина с коляской, ее Саша видела не первый раз – та катала, прогуливала ребенка туда-сюда по коридору.
– Это не ваша шапочка? – спросила Саша и исправилась, взглянув вниз. – Или вашего ребенка?
И смутилась. По возрасту эта монолитная, из камня высеченная женщина больше подходила на роль бабушки.
Мальчик наскоро, чисто, но небрежно-хаотично одет. Да, большая шапка была для него, вернее, для грушевидной перебинтованной головы.
– Он не мой, я сопровождающая няня от фонда, – последовал автоматический, поскрипывающий металлом ответ. – От него отказались родители.
– А после? – еле слышно выговорила Саша.
– Что после?
– Что будет с ним после больницы?
– Его отвезут в дом малютки, – равнодушно проговорила няня, – и там хорошо позаботятся. Там он не один такой, большеголовый, будет.
Замолчали, и Саша уже хотела уйти, как вдруг женщина произнесла:
– Я видела этих родителей, вернее, мать. Наркоманка и алкоголичка. Хорошо, что отказалась, а не выбросила голодного ребенка на помойку или в морозилке не закрыла. Спасибо за шапку. А то из своего кармана покупать. Зарплаты на них всех не хватит.
сердца на них всех не хватит
Но Саша ничего не успела ответить – ее окликнули по фамилии. За ней пришли.
Пора.
Пока шла, как на эшафот, за бодро семенящей медсестрой с папкой под мышкой, то особо ничего и не чувствовала. Ведь знала – и раньше, и всегда, – что люди в белом определенно что-то умалчивают. До этого – сил самой что-то спросить не было, но ведь сейчас ведут же. И расскажут. Признаются в чем-то страшном.
Прямо, налево, пятая дверь справа. История болезни в руках – теперь ее. Пошла.
– Я присмотрю за ребенком, – предупредила медсестра.
Саша кивнула. Кивок получился скомканным, сбитым, будто она хотела кивнуть, но в последний момент передумала или чего-то в таком кивке вдруг испугалась.
– Спасибо.
– Ну, идите, идите, врач ждет, – поторопила медсестра.
И пришлось войти. В этот кабинет, где сидели несколько врачей, и все они как один что-то делали: звенели ложками, пили чаи, слушали пациентов, всегда пациентов, всегда чаи.
– Александра Валерьевна? – позвал ее усатый, крепко сбитый мужчина.
– Да. Здравствуйте.
Усталый врач указал на стул и принял из рук историю болезни. Как же она не догадалась заглянуть в эту папку? Где же было здравому смыслу бороться со слепой, вышедшей из моды но пока еще тлеющей, тлеющей, да надеждой?
– Александра Валерьевна, нужно ваше согласие на операцию. И по общему состоянию…
Боль разливалась медленно боль ли? И вроде как доходил смысл слов, обозначающих диагнозы. И смыкались и размыкались губы спокойного, отрешенного доктора. И Саша наконец поняла, что от нее прятали все это время в роддоме, почему отводили глаза.
Может, она оглохла? Сошла с ума?
Шум в ушах нарастал, нарастал, и в один момент показалось, что звуки в мире закончились, все, кроме доктора, разучились говорить. Когда он закончил и сказал ей идти, она встала и пошла.
встала и пошла
Да, можно было ничего не запоминать. У них все записано. Все, что нужно знать, она знала. Ее ребенок никогда не будет здоровым.
Как-то снова оказалась в палате.
Хотела кинуться на кровать, но он проснулся. Закряхтел. Застонал. Пришлось проверить подгузник, а потом долго укачивать младенца на руках. Но он не засыпал, черт возьми, не засыпал и все больше извивался на руках.
Она качала ребенка, баюкала, булькала, осторожно трясла в разные стороны, чтобы он наконец перестал кричать. А потом вздрогнула, вспомнила. А если это – тот самый приступ, о котором предупреждал доктор? Хотела позвать медсестру, но малыш успокоился и обмяк, переводил дыхание. И Саша стояла. И Саша замедляла разогнанное сердце.
Нет. Не так она себе все представляла. Злилась на себя – дуру; на Марка, от которого забеременела, да так и оставила; на врачей, других матерей, общественность, государство.
«Все изменится», – говорили они.
«Ты больше не будешь прежней», – говорили они.
«Любовь к ребенку затмит все, и даже собственные желания», – говорили они.
как же надоели!
а если я не могу? хотелось кричать
а если я не справлюсь? хотелось кричать
а если дальше жизни нет? хотелось кричать
Она качала и кричала. Кричала и качала. Она беззвучно выла, грызла, истязала себя, пока не онемели руки. Пока не онемела душа.
* * *
Тишина наступила не сразу. Сначала нечто врывалось, врывалось неуверенными толчками, преодолевало сопротивление, зудело, юлило, а потом вдруг отстранило нервоточину. Стало оцепенелой, неуверенной тишиной.
Два дня она пролежала на смятой, уже пахнущей младенцем постели, отлучаясь, чтобы покормить и поменять подгузник, дойти до туалета, съесть безвкусный злаковый батончик. Звонили подруги, звонила, конечно, Яна, но Саша не отвечала. В выходные не было врачей, утренних обходов, обязательных дел, и она могла молчать, наслаждаясь одиночеством.
Повезло.
Время вокруг текло медленно, тягуче, мир переворачивался вместе с Сашей на один бок, а потом надолго замирал, пока бок не затекал, и нужно было опять менять положение. Голод не приходил. Еда пахла. Дышала. Что-то обещала. Но зачем? Пока можно и обойтись.
Медсестра зашла в воскресенье, рано утром, попросила занести бумажку для личного дела.
– Найду чуть позже, – пообещала Саша.
Женщина поворчала, ввела лекарство в катетер на голове ребенка и вышла. И снова зашла к обеду.
– Все лежишь? Мне нужно документы отсканировать.
– Сейчас поищу.
– Кто за ребенком будет смотреть, пока ты разлеглась?
– Я, – еле слышно проговорила Саша и резко встала.
Побелела. Покачнулась.
– Ну-ну. Ты совсем не ешь, что ли? Бледная такая, – сощурившись, спросила женщина в белом.
– Ем.
Саша встала у тумбочки, ожидая, когда медсестра уйдет. Но та не двигалась.
– Думаешь, ты одна такая? Да тут целое отделение, да еще с диагнозами пострашнее. Некоторые дети по двадцать операций переживают, месяцами в больничных стенах. Матери все силы на них тратят, а не на… эх… да что тебе…
Вышла наконец.
а что мне другие? я-то одна
Саша присела на корточки и в упор уставилась на светло-серую дверцу с истертой ручкой. Вспоминала-вспоминала, что же надо было найти. Куда она могла положить эту бумажку? Пакеты, пакеты, все эти дурацкие пакеты; набитый рюкзак. Она без разбору начала вытряхивать оттуда вещи. Что тут? короткая жизнь человека
ворох скомканных салфеток; еще чуть влажных
файлик со смятыми по углам документами
недоеденная, истертая пачка печенья
пакет с грязным бельем; нет сил разбирать и стирать
крем универсальный: для лица, для тела, для ребенка
шампунь и мыло в скользком пакете; болтается бритва
зарядка для телефона с изломом на шнуре
пеленки, распашонки и штанишки для младенца
кружка, ложка и тарелка; почерневшие
чайные пакетики, обертки от злаковых батончиков; не меньше семи