Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Молодой человек, это вообще не срок!
Впрочем, это — половина истории.
Прошло еще тридцать лет, и в свет вышел роман Василия Белова «Кануны». В тексте романа мои родители обнаружили удивительное письмо.
Автором письма был довольно неприятный персонаж — московский студент, троцкист, с явным местечковым акцентом. Фантазия писателя Белова сконструировала персонаж с поразительной точностью: тот писал в двадцать седьмом году, из Москвы в Вологду, жене. Было в романном письме и про столичную жизнь, и про партийные склоки… Начиналось оно словами «Здравствуй, Эйдля!», а заканчивалось — «Поцелуй Надюшку»,
Эйдля — было имя моей бабушки (аналогичным образом доведенное товарками по рабфаку до «Лидии»); Надюшкой звали старшую сестру отца, родившуюся как раз в 1927 году. Ко времени публикации романа и дед, и бабушка были еще живы.
После их смерти — в начале восьмидесятых — отец Белову написал. Не вдаваясь в моральные оценки, он сообщил, что в романе «Кануны» использовано реальное письмо его отца к его матери; поинтересовался, каким образом оно попало в роман, и попросил, если возможно, вернуть в семью адресата…
Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в «Канунах» — реальное; сообщил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, обнаруженную им в архиве Вологодского обкома партии…
В ответе была слышна некоторая растерянность. Писатель Белов не мог предположить, что троцкист, такое писавший в 1927 году о Сталине — и попавшийся органам (а архив обкома КПСС — это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых. Писатель Белов переписывал частное письмо, не потрудившись изменить имена.
Он думал, что стягивает сапоги с мертвых.
А вот другое семейное предание — сюжет, годящийся для «Графа Монте-Кристо», но уже с совсем печальным исходом.
Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. И вот в сентябре 41-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему «евреи умеют устраиваться». Дескать, русские воюют, а эти…
В тот же день Евсей положил свою «бронь» на стол и ушел на фронт. Когда я говорю «в тот же день», это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.
Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.
Старший лейтенант Дозорцев погиб в ноябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его…
А в середине 60-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, попросту расползся потолок, и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, по такому случаю полагалось от советской власти некоторое ускорение в очереди на квартиру. В одной средней советской инстанции, высидев очередь, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела.
Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса. Он благополучно пересидел Великую Отечественную войну в тылу — и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.
Увы, дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валериановые капли…
Мы жили впятером в комнате в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, вода лилась в тазы. Спустя год новую квартиру нам все-таки дали.
Евреи умеют устраиваться…
Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но кажется, это первое мое личное воспоминание, и не записать его я не могу.
Мы идем по железнодорожной платформе Лианозово — я, мама и старший брат Сережа. Меня везут отдавать в летние ясли-сад. Еще немного — и меня отдадут чужим людям. У меня в ладошке — спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить совсем одни среди чужих людей.
Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.
Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.
Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползаю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу; что сейчас мама уйдет — и я останусь один на один с огромным чужим миром.
Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке — там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как всё ужасно.
Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен…
Как почти всякого еврейского ребенка, меня мучили музыкой.
Хорошо помню эту каторгу — Черни, Гедике, Майкопар… Высиживать по два часа в день перед клавиатурой не позволял темперамент. Даже играя Баха, я немного пританцовывал.
В один ужасный день, по просьбе педагога, ноги мне связали полотенцами. Это — одно из самых сильных воспоминаний моего детства. Я заплакал. Это был первый опыт несвободы. Я понимал, что полотенца — для моего же блага, но не хотел никакого блага такой ценой.
Однажды в нашу музыкальную, имени Игумнова, школу №5 пришел композитор Кабалевский. Самого этого прихода я не помню, а помню последствия в виде фотографии: сидит, стало быть, Кабалевский в окружении девочек в белых парадных фартучках, а рядом с Кабалевским сижу я.
Эта фотография некоторое время была предметом моей тайной гордости. Шутка ли! — автор всенародно любимой песни «То березка, то рябина…»
Добрый высокий седой дедушка.
Много лет спустя я узнал, что Кабалевский травил Шостаковича, доносительствовал, чинил расправы в Союзе композиторов… Потом я услышал скрипичный концерт Сарасате и ясно различил в нем тему «То березка, то рябина…»
Нельзя оставлять детей без присмотра. Посадят рядом с кем ни попадя, вздрагивай потом…
К моим детским годам мама была преподавателем экономики в техникуме при ЗИЛе.
Придя в очередную группу, она начала наводить порядок — и подала на отчисление всех, кто не посещал занятия. Через день ее вызвал директор техникума.
— Инесса Евсеевна, — спросил он. — Вы ведь замужем? Мама это наблюдение подтвердила.