Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В традициях исторической мысли, притом отнюдь не одного только марксизма, концепт «феодализм» едва ли фигурирует в качестве самостоятельного. В самом деле, когда мы о нем говорим, мы вольно или невольно мыслим его как звено в серии общих понятий того же логического уровня: феодализму предшествуют первобытная архаика и Античность[523], а за плечами феодализма неизбежно рисуется буржуазно-капиталистическая цивилизация. Этот понятийный ряд есть не что иное, как порождение философии неуклонного исторического прогресса. Здесь не место обсуждать эту антиквированную теорию всемирно-исторической эволюции, и достаточно задаться вопросом, что нам делать с «феодализмом», созерцая руины этой глобальной схемы? Идеологема «феодализм», столь активно и эффективно работавшая в концепции истории XVIII–XIX столетий, — не обречена ли она той же участи, какую история уготовила учению о формациях?
К сказанному выше я испытываю потребность добавить следующее. Европейцы Нового времени знают, что они живут именно в Новое время, равно как и то, что их общественно-экономический уклад может быть квалифицирован в качестве капиталистического. Иными словами, «Новое время» и «капитализм», или «рыночная экономика», суть самоназвания соответствующей эпохи всемирной истории. Точно так же нескольким поколениям граждан нашей страны внушалась мысль о том, что они живут при социализме, и эта идея, несомненно, оказывала воздействие на их сознание и поведение. Такого рода универсальные этикетки обретают силу факторов исторического развития.
Что же касается населения средневековой Европы, то оно не ведало о том, что живет в Средние века: они верили, что живут в «последние времена», предшествующие появлению Антихриста, концу света и Второму пришествию Христа, и что этот финал неминуем и близок. Эти эсхатологические настроения в огромной мере налагали отпечаток на все стороны их жизни, как духовной, так и материальной. Люди Средневековья не имели представления и о том, что живут в эпоху феодализма. Не следовало ли бы историкам более пристально вдуматься в то, что это именно они, медиевисты, навязывают изучаемой ими эпохе такие квалификации, как «medium aevum» и «феодализм»? Легко вообразить, насколько люди той эпохи были бы изумлены, узнай они о том, каковы универсальные понятия, под которыми они вошли в историю.
* * *
Итак, отход от традиционных и казавшихся незыблемыми постулатов медиевистики сделался возможным тогда, когда была подорвана всецело доминировавшая в XIX в. вера в неуклонный экономический, социальный и политический прогресс. Лишь постепенно и с немалыми трудностями историки осваивались с сознанием необходимости видеть в средневековой эпохе не стадию в общем поступательном восхождении человечества, но специфическое состояние общества и цивилизации, которое должно быть понято во всем своем неповторимом своеобразии.
Ревизия, казалось бы, утвердившейся концепции феодализма как определенной социально-правовой и политической системы, предпринимаемая рядом медиевистов на протяжении последних десятилетий, представляется мне в качестве составной части более глобального пересмотра воззрений на общественный и культурно-религиозный универсум изучаемой эпохи. Но этот следующий шаг в вышеупомянутой монографии С. Рейнольдс не сделан. Как не без основания отмечает Е. Нортье — пожалуй, наиболее последовательный критик концепции Рейнольдс, — английская исследовательница, сосредоточивая внимание на юридических институтах и соответствующей им правовой терминологии, создает «теоретическую схему, в угоду которой она объясняет эволюцию общества. В результате — в ее построениях отсутствует человек». Мне кажется существенно необходимым включить ревизию понятий «феодализм» и «Средневековье» в более широкий культурно-религиозный контекст. Ибо едва ли чистой случайностью можно объяснить тот факт, что пересмотр традиционных взглядов на социально-юридическую природу эпохи, о котором до сих пор мы говорили, происходит параллельно не менее радикальному переосмыслению средневековой культуры.
Взгляд на Средневековье как на эпоху доминирования духовенства и аристократии в немалой мере опирался на то обстоятельство, что основной массив письменных текстов, которые служат источниками для медиевистов, вышел из среды церковной и отчасти светской элиты. Основная же масса населения Европы, состоявшая по большей части из людей неграмотных, — это существа «без архивов» и «без истории». Они лишь эпизодически и поверхностно упоминаются в хрониках и других документах, и историки Нового времени обращали на них едва ли больше внимания, нежели средневековые авторы. Во всяком случае их, как казалось вплоть до второй половины XX столетия, вполне можно было игнорировать при анализе средневековой культуры. Последняя опиралась на религиозное сознание и была всецело им пронизана. Носителями религиозной культуры были прежде всего выдающиеся церковные мыслители, теологи, монахи и мистики. Именно в их творениях запечатлено миросозерцание Средневековья — эпохи веры и безраздельного господства религиозного авторитета. Согласно этой точке зрения, богослов или философ того времени был способен с наибольшими глубиной и полнотой выразить содержание умонастроений верующих. Разногласия и споры в среде средневековых мыслителей отражали, собственно, разные грани все того же господствующего миросозерцания. Лица, позволявшие себе высказывания противоположного толка и тем самым отходившие от ортодоксии, объявлялись еретиками и подвергались жесточайшим преследованиям. Могущество церкви и религии утверждалось в неустанной борьбе против еретиков, секты которых постоянно множились и распространялись начиная с XI–XII вв. и вплоть до Реформации XVI в. Соответственно, теологическая мысль, с одной стороны, и ересь, с другой, были главным предметом изучения средневековой культуры. Народные верования и весь тот обширный фонд религиозно-магических практик, которые церковь квалифицировала как суеверие, обычно рассматривались историками в качестве второстепенных и побочных элементов приходской жизни.
В соответствии с этим общим подходом медиевисты оставляли в почти полном небрежении обширный и разнообразный массив текстов, в которых была запечатлена не высокая рафинированная теология, а взгляд на мир и человека, опять-таки порожденный религиозностью, но выражавший скорее общераспространенные установки массового сознания, то, что со времен Блока и Февра стали квалифицировать как mentalité. Это понятие, возникшее среди медиевистов под влиянием этнологии или социально-культурной антропологии, прилагается ко всему комплексу коллективных представлений, которые, не будучи четко осознаны и сформулированы, являются достоянием любого члена общества, более того, прочно владеют его сознанием. Представления о центре и периферии, о времени и природе, отношение к праву, собственности, богатству и бедности, переживания, связанные со смертью, и верования, относящиеся к потустороннему миру, простонародное восприятие чуда и святости, коллективные фобии, оценка детства, старости, секса… — эти установки сознания, как правило не прорефлектированные, но как раз в силу этого обладавшие принудительностью, запечатлены, прямо или косвенно, в средневековых текстах.
Попытки приблизиться к внутреннему миру «среднего человека», не принадлежавшего к интеллектуальной элите, сочинения представителей которой столь долго служили по сути дела чуть ли не единственным источником для изучения средневековой культуры, восходят к работам Л. Карсавина и П. Бицилли, написанным еще в начале XX в. Однако более широко усилия в указанном направлении были предприняты уже во второй половине XX столетия,