Шрифт:
Интервал:
Закладка:
мол, что это за субчик
Александр Дубчек?..
И что-то дальше в этом же роде… Нам казалось тогда, что чехам удастся выскочить из соцлагеря. Но когда наши танки обрушились на Чехословакию, мы смолкли. Стало не до шуток. Было горько и стыдно осознавать свою принадлежность к стране палачей…
В 1969 году мы оба бросили курить, поддерживали друг друга в этом, но Зяма оказался слабаком, а я удержался и держусь до сих пор.
Потом был семидесятилетний юбилей Михаила Ильича Ромма. Ромм олицетворял для нас совесть кинематографа. Мы решили сочинить для него куплеты. Но не панегирические, а как бы, наоборот, разоблачительные. Назывались они «куплеты завистников». В этих незатейливых стишках мы как бы разоблачали Ромма, выводили его на чистую воду. Исполнялись они на расхожий мотив, что поют нищие в электричках. Мы вышли на сцену Дома кино втроем, аккомпанировал нам Петя Тодоровский, необыкновенный музыкант-самородок. Вообще-то профессия его — кинорежиссер. Среди множества куплетов помню такой, имевший особенно шумный успех:
А как поступил юбиляр с Кузьминою?
Пусть знает советский народ:
Он сделал артистку своею женою,
Все делают наоборот!
Наше выступление не прошло незамеченным. И когда Юре Никулину стукнул полтинник, мы с Зямой взгромоздились на сцену ЦДРИ с куплетами в честь великого клоуна. Правда, стихотворный размер и мелодия были теми же, что и для Ромма. И даже некоторые строфы, имевшие, так сказать, обобщающий характер, тоже переходили неизмененными. Вот, например, как осуждались организаторы очередного юбилея, что, мол, устраивают его слишком рано:
Когда юбиляр уже дергает глазом
и в спазмах настал апогей,
когда налицо полноценный маразм,
тогда и давай юбилей.
Вот один из куплетов о Никулине:
Когда он вернулся с войны переростком,
в искусство пытаясь пролезть,
театры Москвы защитили подмостки,
за что и хвала им, и честь…
А когда пришел юбилей Зямы — 70 лет, мы с Петей Тодоровским сочиняли куплеты, естественно, без юбиляра, и среди многих частушек спели на сцене Дома кино и такую:
Войну на себя он работать заставил,
как пользу извлек он хитро:
нарочно он ногу под пулю подставил,
чтоб ездить бесплатно в метро.
У Зямы и Тани был открытый дом. В новогодние праздники десятки людей чередовались за накрытыми столами, и среди них были не только знакомые. Однажды за новогодним столом около трех часов ночи один из гостей обратился к Тане:
— Простите, а вы кто будете?
— Я, вообще-то, хозяйка, — ответила Таня. — А вы кто?..
Была у нас с Зямой ужасная размолвка, когда мы несколько лет не общались. Не хочу об этом писать — Зямы нет. Скажу одно: мы оба горько страдали от этого. И все же мы нашли в себе силы распутать сложный узел, оказались мужчинами в трудной ситуации. Наша дружба в последние годы стала особенно нежной и крепкой. Помню, как он, известнейший, любимейший актер, фронтовик, мечтал о маленьком автомобильчике с автоматической коробкой передач. У него не сгибалась нога, и водить такую машину ему было бы значительно легче. Когда он был смертельно болен, угасал, удалось отхлопотать ему машину с такой коробкой скоростей. Он мечтал выздороветь и поездить на ней. Однажды, после того как я навестил его и собрался уходить, Таня сказала:
— Ну, что ты стоишь? Иди, открой гараж и отвези Элика домой.
Таня в мучительные месяцы его страданий вела себя потрясающе. Она знала, что болезнь неизлечима, что дни Зямы сочтены, но она не делала из него больного. Хочешь курить — кури, хочешь выпить рюмку — выпей, она его не ограничивала в том, что было как бы вредно. Но что могло быть вредным для человека, чья жизнь кончалась? Зяма открыл гараж, вывел маленький «опель», я сел к нему, и он отвез меня к дому, до которого было 300 метров. Потом развернулся и уехал обратно. Я долго смотрел ему вслед. Когда шла телевизионная передача, его последняя большая беседа на телевидении (ее показали в день его 80-летия, 21 сентября, но он не увидел ее ни тогда, ни потом), я его спросил:
— Зяма, а что бы ты хотел такого, чтобы еще исполнилось в твоей жизни?
Он ответил, как ребенок:
— Знаешь, я хотел бы пожить еще немного, чтобы можно было бы поездить на этом чудесном автомобиле с автоматической коробкой скоростей. Это волшебно, он стоит на горке, а я не нажимаю на тормоз…
У меня сдавило горло:
— Ты обязательно поездишь, Зяма, обязательно.
Я не врал тогда во спасение, я верил, что чудо еще возможно… Но чуда не свершилось…
* * *
Хочется легкого, светлого, нежного,
раннего, хрупкого, пустопорожнего,
и безрассудного, и безмятежного,
напрочь забытого и невозможного.
Хочется рухнуть в траву непомятую,
в небо уставить глаза завидущие,
и окунуться в цветочные запахи,
и без конца обожать все живущее.
Хочется видеть изгиб и течение
синей реки средь курчавых кустарников,
впитывать кожею солнца свечение,
в воду, как в детстве, сигать без купальников.
Хочется милой наивной мелодии,
воздух глотать, словно ягоды спелые,
чтоб сумасбродно душа колобродила
и чтобы сердце неслось, ошалелое.
Хочется встретиться с тем, что утрачено,
хоть на мгновенье упасть в это дальнее…
Только за все, что промчалось, заплачено,
и остается расплата прощальная.
* * *
Весть о смерти Булата застала нас в Потсдаме, на кинофестивале. Через три дня мы были в Москве…
Недалеко от входа на Ваганьковское кладбище мокла под дождем московская элита, от Юрия Любимова до Егора Гайдара, в ожидании, когда гроб привезут с отпевания. Похоронная процессия шла к могиле по дороге, с двух сторон усыпанной цветами…
У Булата был тихий голос, но этот голос слышали все. У него была весьма скромная внешность, но его лицо, его фигура стояли у всех перед глазами. Он никогда не пытался привлечь к себе внимания, словом, жил «без самозванства». Но при этом всегда оставался в центре народного интереса, в гуще читательского внимания. Булат оказал огромное благотворное влияние на наше поколение и на тех, кто идет следом. Он был одним из духовных наставников