chitay-knigi.com » Историческая проза » Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait - Михаил Герман

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 14 15 16 17 18 19 20 21 22 ... 100
Перейти на страницу:

Отвращение вызвали и легкость пера, и фиоритуры, и некоторый переизбыток мало любимого издательством формального анализа. Отвращение вызвало, словом, и то, что было в рукописи плохо, и то, что было вовсе не дурно. И я бы, наверное, принял все это с большей покорностью, если бы не один телефонный звонок.

Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait

Антонина Николаевна Изергина. 1950-е

Позвонила почтенная дама из Эрмитажа, писавшая «внутреннюю рецензию» на моего «Писсарро». У меня были и остались все основания относиться к ней с уважением, но здесь она оказалась, видимо, в какой-то сложной для себя ситуации. До сих пор не понимаю, что подвигло ее на этот звонок, надеюсь, простая порядочность, возможно, осторожность. «Вы понимаете, мне рукопись в принципе нравится, но в редакции попросили, чтобы я написала пожестче. Только вы не говорите никому о моем звонке — я не могу портить отношения с издательством». (Потом я присмотрелся к моему экземпляру рецензии, там отчетливо виднелись следы поспешных исправлений, сделанных, видимо, уже прямо на столе редактора, исправлений именно в сторону более жестоких выводов.)

После длительных разговоров с директором и главным редактором я все же согласился «доводить» рукопись. Хотелось, чтобы книгу напечатали, тем более теперь обещали аванс. Мы с обеими дамами — редактором и рецензентом — собирались в Эрмитаже и страница за страницей что-то меняли и исправляли. Было достаточно неловко и неприятно — одну я очень раздражал, другая меня едва не предала. Случился и конфуз: обе стали глумиться над цитатой из великого Вентури, не заметив, что это Вентури, а не Герман.

Именно тогда случилась у меня единственная встреча с той самой Антониной Николаевной Изергиной, блистательной эрмитажницей, о которой был случай упомянуть, когда шла речь о выставке московских «левых» художников в ЛОСХе.

В шестидесятые годы как мои коллеги, так и я, — молодые тогда историки искусства (кроме тех, кто служил в Эрмитаже) — с Антониной Николаевной Изергиной знакомы не были, но наслышаны о ней были все.

У меня нет права на сколько-нибудь пространные и тем паче глубокие воспоминания о ней. И все же вспышки памяти, с нею связанные, так резки, а восхищение мое столь серьезно, что я рискую написать о нашей единственной встрече несколько слов.

Мы случайно встретились с нею на шумном трамвайном перекрестке, на углу Восьмой линии и Среднего. Я поклонился, она сама меня остановила. Мне и в голову не приходило, что Антонина Николаевна знает о не слишком элегантной истории с моей рукописью. И вдруг она — небожительница — с божественной своей простотой сказала мне (мальчишке еще, в сущности) такие важные слова, так точно, безжалостно и сухо выразила собственное мнение о происшедшем и даже о своей коллеге (не упоминая ее имени, конечно), ничуть не опускаясь до мелочных суждений, но поставив все на свои места, что с души моей, что называется, свалился камень и я снова поверил в справедливость. Сама Антонина Николаевна Изергина помогла мне — чужому и малознакомому юнцу.

Вот и все. С тех пор минуло полвека.

Надеюсь, все же этого достаточно, чтобы такая «вспышка памяти» нашла свое место на страницах книги.

Третий разговор с редактором и рецензентом оказался последним. Может быть, и встреча с Антониной Николаевной мне помогла. Я не выдержал. Почувствовал себя шлюхой. Написал директору письмо, что отзываю рукопись.

И вот тут — нежданно-негаданно — «гром пошел по пеклу». Мне стали звонить, что называется, «третьи лица»: «Зачем, так не поступают, вы губите большой труд». Вдруг выяснилось (согласно тем же «третьим лицам»), что рукопись не так уж плоха и даже местами хороша, а может быть, даже и не местами, что монография о Писсарро своевременна и нужна издательству, что все это скорее недоразумение, что не стоит раздувать конфликт. Из издательства мне прислали письмо даже несколько просительное.

Моя робкая принципиальность оказалась диковинкой: не случалось такого, всем хотелось печататься, авторы неизменно покорствовали. Был ли я таким уж принципиальным, или просто «взыграло ретивое» — не суть важно. Резонанс любопытен. Было впечатление — в редакции сильно растерялись. Собирались потешиться и заболтать конфликт, а автор назвал все своими именами.

Что, собственно, случилось? Казалось бы, мелкая история: поднял на этические высоты обыденную издательскую склоку, а книгу не издал и рухнул в давно невиданную нищету. «И все же, все же, все же». Осталось что-то чрезвычайно для меня важное. Понял, что в этой жизни необходимо совершать поступки, возможно никому, кроме самого тебя, не заметные, уметь отказываться от того самого «стыдненько, но сытненько». К тому же увидел и узнал многое не столько даже о людских слабостях, сколько о трусости мелкого советского истеблишмента, совершенно не приспособленного воспринимать простые и жесткие по отношению к нему поступки.

Шел март 1967-го. Год начинался мрачно. В январе умер отец, еще почти молодым, всего пятидесяти семи лет. Я не видел его четверть века, были мы чужими. На похоронах я был не нужен, и истерическое сочувствие малознакомых людей, с искаженными лицами меня обнимавших, было тягостным. И — неловкость за собственное бесчувствие.

Сколько угодно мог я тешить свое мелкое честолюбие, но полгода потрачено зря, книжка приказала долго жить, денег в доме не стало. Все, что чудилось моим богатством и преимуществом, — две толстенькие книжки, поездка в Париж — сделало меня слишком самодовольным и еще более беспомощным. Писать по-старому не получалось, новой, своей интонации — не было. Я бросился исполнять другое свое обязательство, которое подсознательно откладывал, — с московским «Искусством» у меня был договор на книжку о Ватто. Там недавно открыли новую серию «Жизнь в искусстве», и добрейший Александр Абрамович Каменский меня порекомендовал, благо книжки мои ему нравились.

Вот тут-то вся моя детская самонадеянность вкупе с непереваренным опытом первых двух книг и любовью к изящному слогу жестоко мне отомстили.

Так невыносимо красиво я не писал еще никогда.

«Итак, читатель, зажжем восковые свечи перед картинами Антуана Ватто. Пусть их огни, вздрогнув в старом лаке…»

Этой фразой я начал первую главу еще одной моей несостоявшейся книжки: Булгаков совершенно овладел моим воображением.

Еще в 1962-м, когда «Домье» был в типографии, в серии «ЖЗЛ» вышла его книга «Жизнь господина де Мольера».

Были, конечно, ученые, знавшие о Мольере больше, чем Булгаков, не все книги и тем паче архивы были ему доступны. Но он умел отовсюду — и из собственного воображения, конечно, — извлекать такие фейерверки живых подробностей жизни Мольера и его времени, которых ни в одном архиве сыскать было немыслимо. Могучая интуиция придавала его перу некую отважную грацию: его догадки порой убедительней исторических фактов.

«Жизнь господина де Мольера» привела меня в восторг и погрузила в тоску — впервые я почувствовал, что жизнеописание может быть гениальной литературой. Свободной, виртуозно написанной, с собственной неповторимой интонацией. Понял, что вовсе не степень эрудиции, знакомство с архивами или даже путешествие во Францию определяют удачу автора — Булгакова за границу так и не пустили, — а талант, только талант, интуиция, блеск пера и опять-таки свобода, способность писать, ни на что не оглядываясь, доверяя лишь собственному божественному дару. Понял не до конца, но ощущение собственной малости стало меня мучить.

1 ... 14 15 16 17 18 19 20 21 22 ... 100
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности