Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музей импрессионистов (тогда он был еще в павильоне Жёде-Пом) с огромными фотографиями художников в вестибюле, с увеличенными фрагментами-диапозитивами картин, с палитрами Сезанна и Гогена, и сад Тюильри за окнами, как на холстах Марке.
Берега Сены, которые в Буживале, Лувсьене, Аржантее выглядывали между домами картинками импрессионистов.
Версаль — я ждал его иным. Дворец, с его слепяще-пышными наполеоновскими интерьерами, набитый плотными и озабоченными отрядами туристов, был утомителен, ассоциации не просыпались, и даже грандиозная Зеркальная галерея воспринималась умозрительно. А вот парк удивил, встревожил. Небрежно безграничный, без этого суетного петергофского пафоса, он просто был, усталый, уже потерявший кокетливую стрижку семнадцатого века; статуи хранили трехсотлетнюю патину, вместе темную до черноты и сияюще-зеленую, как та старая краска, что называлась «Поль Веронез». Поблескивал гравий (не песок) аллей, дворец, невысокий, но огромный и благородный, отсвечивал розовато-охристым тусклым серебром. И горделивая голубая с золотом решетка Трианона, горячая от солнца и странно, не по-заграничному пахнувшая гретым железом.
Фонтенбло в струях душного дождя, Барбизон — меловые холмы, совершенно русские березы, кабачок папаши Ганна, дома Руссо, Милле и Коро, каменные хижины; все это было другим в моем воображении и не таким убийственно конкретным. Какими нищими были эти художники. Дом Милле — просто амбар из серых неотесанных камней. До сих пор у меня в шкафу тоненькая брошюра Луи Латуретта «Милле в Барбизоне», изданная в 1927 году и до 1965-го не распроданная, — ее подарил мне хранитель крохотного музейчика с трогательной надписью. Где он сейчас, этот милый, тогда еще молодой Серж Антуан Ришар?
Аскетическая изысканность Музея Бурделя, текучий и однообразный, простите, даже сопливый мрамор Родена в «Отель Бирон» и прекрасная, жестко-великолепная бронза перед ним; великий скульптор показался мне таким разным — от салонных мраморных фигур до этих мощных откровений: «Граждане Кале», «Бальзак»… Нежданное богатство Музея современного искусства (в Пале-Токио) и удивление от тонкости фактуры Модильяни, в репродукциях такого локального, аппликативного, одинакового…
Раннее утро в Les Halles — «чреве Парижа», только там можно было понять смысл этого выражения: тягостный переизбыток, богатство и грязь, страшные и обаятельные персонажи парижского дна, какие-то бурвили, габены, мишели симоны и фернандели. Ажаны в каскетках и пелеринах (в 1965-м еще не отменили эту форму). Кафе «Ле шьен ки фюме (Le chien qui fume)» с изображением этой самой курящей собаки (теперь оно выходит на безлико респектабельный урбанистический пейзаж Форума дез Аль (Forum des Halles), и еда там баснословно дорогая).
Единственный раз попал в какой-то универмаг (теперь я понимаю, что то был «BHV» — Bazar de l’Hôtel de Ville), ждал своих спутников, поражаясь, что есть все, всех цветов и размеров. Из магазинных ощущений остро запомнилась книжно-канцелярская лавка в Арле, где продавались волшебно недоступные ручки неведомой марки «Ватермен» (тогда я слышал только о «Паркере») и роскошные книги по искусству, о цене которых продавец сказал: «Это не для нашего с вами кармана!» А может, мне только хотелось и показалось, что он так сказал.
Чрево Парижа. Фотография автора. 1965
Обязателен был визит на улицу Мари-Роз, где мы потеряли добрый час, проклиная про себя советские ритуалы и тщательно скрывая злость. И здесь Ленин, зачем этот Ленин везде? И ПерЛашез, стена Коммунаров, с возложением цветов за наши жалкие деньги… Тогда я уже знал, сколько разрушений принесла в Париж Коммуна.
Был и скандал. В нашу программу, совершенно официально, входил спектакль в «Казино де Пари (Casino de Paris)», этакий вариант «Мулен Руж» для небогатых туристов. Шло представление не самых дорогих сортов, в меру вульгарное и наивное, но по-парижски блестящее и профессиональное. Наш руководитель (он и на Лазурном Берегу ходил в черном костюме и в черной рубашке с галстуком, утверждая при этом, что Черное море не только лучше, но, кажется, чуть ли и не больше Средиземного, а про откровенные бикини на ментонском пляже говорил: «Какое разложение!») смотрел на сцену с выражением плохо скрытого сладострастия и одновременно панического страха. Он ждал худшего, и оно наступило. В какой-то сцене дама решительно разделась, оставив лишь треугольник из блесток на библейском месте. Руководитель опал на кресле. А когда наши туристы, забыв о скупости и осторожности, сыпанули в гардероб брать на последние франки бинокли, он сделался похожим на труп и даже ничего не сказал.
Уезжая из Парижа — на целых пять дней, невыносимо жалко, но программа не обсуждалась, — на Лионском вокзале я смешно ссорился с проводником «вагона-спальни» (так назывался в нашей программе спальный вагон). Увидев разостланные постели в двухместных купе, я полез туда. Проводник стал меня выгонять (нам предназначались, естественно, трехместные): «Я на чистом французском говорю вам» — это звучало для меня лестно, со мной говорили как с французским нарушителем порядка.
Кстати, о языке. Оказалось, в советском коллективе умение говорить не по-русски — бремя. Во-первых, вызывает подозрительность и классовое раздражение, во-вторых, я все время что-то кому-то переводил, по чьим-то делам ходил по магазинам. В Марселе я совершенно озверел: вместо мечтательной прогулки по городу, где все дышало графом Монте-Кристо и детством Домье, я потратил добрых два часа из трех официально разрешенного «свободного времени» на поиски канифоли и сурдинки для жены-скрипачки одного из моих спутников. Откуда мне было знать, как по-французски «сурдинка». И приходилось объяснять (это на моем-то тогдашнем весьма скромном французском): «Мы бы хотели, мсье, такую вещь, которой прижимают струны скрипки, чтобы музыка не была слишком громкой». И тогда вежливый французский приказчик сказал: «Ah, Monsieur, mais c’est la sourdine!» — открывая нехитрую истину о происхождении искомого слова от хорошо мне известного французского «sourd» — «глухой»…
Марсель. Вид на замок Иф. 1965
Со злобной тоской (я упоминал об этом эпизоде) смотрел на обесцвеченную зноем тяжелую громаду замка Иф, в котором, если верить Дюма (а я всегда ему верю!), томился Эдмон Дантес — граф Монте-Кристо! Косящие под пиратов рыбаки предлагали прогулку к замку на парусном баркасе всего за пять франков. При всей моей нищете, на такое путешествие я бы денег не пожалел. Но ехать одному строжайше запрещалось, а нарушать правила, стать «невыездным» — это мне не могло присниться в самом дерзком сне. Из наших же никто не захотел потратиться.
Провансальский шофер мсье Феликс (тот самый, с которым за одним столиком не хотел обедать наш Михаил Иванович и с которым он смешно и жалко ссорился), седой плотненький бонвиван, смущал дам и отчасти меня, служившего переводчиком, вольными разговорами. То он появлялся из дверей дамской уборной, уверяя, что «разницы нет никакой», то на вопрос: «У вас есть дети?» — отвечал: «Родилась у меня девочка, но она так кричала… Я навсегда закрыл кран». Надо полагать, все это было провансальскими аттракционами для туристов.