Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мог ли он думать, что и его том встанет рядом с другими — классиками советской поэзии, старшими современниками и учителями — Маяковским, Багрицким, Есениным, — солидный том «Библиотеки поэта», прокомментированный, с отделом «Варианты» и большой вступительной статьей, чуть ли не «полное собрание», за вычетом всего пятидесяти стихотворений.
Корнилов — классик?
Ему было чуть больше тридцати, когда он ушел. Остались замыслы, планы, рассчитанные на годы и годы. Составил пока только «Тезисы романа» о своем «большом поколении». Мечтал создать образ Ленина. Начал и не закончил несколько поэм. Какая зрелость была впереди?
Но встали рядом героическое «Триполье» и «Тезисы романа», задорная «Песня о встречном», грустно-смешные стихи о медведе, у которого «от меда зубы начали болеть», горчайшая «Елка», пронзительная «Соловьиха» — и обозначилась ясно, неоспоримо простая истина, что без Бориса Корнилова была бы неполной картина большой русской, советской поэзии.
Бродила, металась, искала выхода стихийная поэтическая сила. И там, где ей удавалось вырваться на поверхность, начинали бить ключи редкой красоты и особенной лирической мощи, полуприглушенной, словно сдерживаемой до поры.
Похваляясь любовью недолгой,
растопыривши крылышки в ряд,
по ночам, застывая над Волгой,
соловьи запевают не в лад...
Поэзию Б. Корнилова питают большие предчувствия. Даже когда он называл стихи «Память», не воспоминания прокладывали их лирическое русло, а прежде всего ожидание — завтрашних встреч, настоящей, без обмана, любви, яркой жизненной новизны и боев, — поэт был постоянно готов к ним.
Молодая поэтическая сила пружинила в строке («Яхта шла молодая, косая, серебристая вся от света — гнутым парусом срезая тонкий слой голубого ветра...»), раскачивала стих в лад «Качке на Каспийском море», весенняя, лихая, озорная. Легкость чувствований — чисто внешнее, немножко поза. «...Может, я развязен? Это — от смущенья моего!» И открывается за грубоватой простотой невысказанная нежность, за злостью — боль, — где же он, рубаха-парень, веселый, бесшабашный, а случается, и мрачный гуляка? Где?
Ирония, резкое, простецкое словцо нужны поэту, чтобы снять пафос, умерить излишние восторги, не впасть в чувствительность.
Высокие слова «революция», «социализм», «коммунист» звучат у Корнилова во всем их первоначальном, истинном смысле. Они заряжены огромной, искренней преданностью поэта реальности, которая заключена в этих словах («наша слава, наша революция, в наши воплощенная дела»), — и не нуждаются в цветистых одеждах образных определений.
Лучшую свою песню Корнилов видел летящей («Вот летит она, молодая, а какое горло у ней! Запевают ее, сидая с маху конники на коней»). Сказано точно, ибо всё в корниловских стихах — порыв, движение. Тихая размеренная жизнь постыла поэту, обычно она синоним затхлого обывательского прозябания. «Спокойствие — прах».
Нет его и в природе: «Гремучие сосны летят, метель нависает, как пена, сохатые ходят, рогами стучат, в тяжелом снегу по колено». И в летней ночи нестойко оцепенение: «перебитый в суставах кустарник... рушится на окно», «звезды падают с ребер карнизов», — аллитерацией усилено ощущение затаившейся где-то близко грозы. Пейзаж тревожен, по-своему соотнесен с судьбой земли — «сосновые лапы над миром, как сабли, занесены».
Кипела жизнь в стихах Корнилова. Даже цвет у него динамичен. Обжигает сочетание синего и золотого во всех оттенках: «рябины пламенные грозди и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой»; «золотое твое варенье, кошка рыжая на печи, птица синего оперенья, запевающая в ночи».
Годы шли. Новая жизнь все теснее обступала человека. Ее детали сначала грубовато и неуклюже врезались в нежную, раздумчиво-песенную плоть стиха. Не однажды поэт говорил «прощай» старой Руси и возвращался к ней вновь («я все-таки сердце и голос теряю, любовь и дыханье твое потеряв»). Но и после того как он решительно вышел на просторы современности, в стихах Корнилова осталась вечная Россия, еловые ее чащи, берестяные туеса, волжский плес, красноперые окуни в реках, осталась как исток, о котором грешно забыть, как нить, связующая с поэзией прошлого.
А в дальнейшем рядом с этим образом, не сливаясь, все активнее утверждался другой. «В лоб туманам, битвам, непогодам» шла молодая республика. Многолик ее образ. Это она — отважные летчики, что пришли на помощь гибнущему «Челюскину». Поднявшиеся в небо стратостаты — тоже она. И покоренная человеком, «перекошенная вода» Свири. И председатель колхоза, который «идет до конца» по нашей планете под дулами кулацких обрезов. Советская новь начала тридцатых годов дала Корнилову широту поэтического дыхания, масштабность мысли.
О лирике Корнилова не скажешь «ювелирная работа» — он поэтизировал все крупное, большое, сильное, любил лирическую гиперболу:
Ночь ли,
осень ли,
легкий свет ли,
мы летим, как планета вся,
толстых рук золотые ветви
над собой к небесам занеся.
Полюс радости и света в поэзии Б. Корнилова — «Песня о встречном». Многоголосая, она вобрала в себя дробь пионерских барабанов, утренние заводские гудки за Нарвской заставой, гомон трудовой улицы. Это песня об утре страны, об утре свободного труда, об очень молодой, простой любви.
Поэмы Б. Корнилова, особенно «Триполье» и «Моя Африка», выявили — сильно и рельефно — существенные тенденции его лирики: тягу к героическому, горячий интернациональный дух, монументальную лепку образов.
Корнилов шел наперекор сто раз перепетым истинам (ведь человек открывает их заново во все времена) — и романтически многозвездной была его поэзия (сколько их, «белых», «зеленых», «острых», «пылающих», «высоких» звезд, горит в его стихах!), а сам поэт — «сентиментален оптимистам липовым назло». «Сентиментален» потому, что в грохоте дней не подавил в себе человека, не приглушил боли от подлости и предательства, веры в любовь, радости — от солнечного запаха моря и песен под гитару ветреными ленинградскими вёснами. Он был «сентиментален» в том смысле, что не принимал жизни бездумно, искал себя в своем времени.
Корнилову близок «знаменитый, молодой, опальный, яростный российский соловей», дорог Пушкин, еще не расставшийся с «легкой юностью», неистовый — и уже трагически обреченный. Вглядывался в Пушкина — и лучше понимал себя, собственную судьбу:
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня...
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Это было о Пушкине, было и о себе. «Всё о жизни, ничего о смерти», — как заповедь повторял Корнилов. И до золотой зрелости оставалось совсем