Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Измучившись, он искал отдых в далеких прогулках. Часто, проходя по аллеям парка, он обнаруживал в изгибах черных стволов геометрические кривые и немедленно начинал выводить их функциональные формулы – так пианист упражняет пальцы, играя гаммы. До поздней ночи он просиживал у аппаратов, вслушиваясь в глухой, монотонный гул, в шум циркулирующих с головокружительной быстротой токов; автоматы послушно выполняли тысячи заданий по расчетам, до поры, когда его сознание сужалось, как сжимаемый мраком серый круг, в котором, вращаясь, проносились наборы красок, линий и образов, и он засыпал, положив голову на руки под большим экраном, где все медленнее появлялись сверкавшие ледяным блеском зеленоватые кривые.
И вот наступил час, когда он написал на белой карточке формулу, выведенную после сотен бессонных ночей, – однозначную и очевидную, как неизбежность.
Ее следовало проверить. Он подошел к автомату, дал ему инструкции и формулы, а потом терпеливо стал слушать, как в шорохе молниеносных исполнительных устройств рождается первое произведение искусства, которое не будет творением человеческих рук. Наконец из автомата появился плотный лист бумаги. Жмур медлил, оттягивая момент встречи с совершенством – с красотой, воспроизведенной с предельной точностью по оригиналу, затем схватил лист и поднес к свету.
Лист был заполнен сложным, ритмически повторяющимся рисунком. От бесконечного множества узоров рябило в глазах; каждый из них распадался на сотни мельчайших деталей, и на этом фоне, созданном железной логикой формул, в самом центре листа располагался плод мертворожденной композиции: пустой, идеально белый круг.
Не веря своим глазам, математик пересмотрел все сочленения автомата, проверил правильность программы, последовательность выполнения операций, выборочно – разные этапы проделанного анализа, вновь и вновь углублялся в математические дебри, чтобы свести их воедино.
Ошибки не было.
Он погасил лампу и подошел к окну. Тяжелая белая луна висела высоко в небе. Кровь глухо билась в висках. Он стоял, закрыв глаза, пытаясь остудить разгоряченный лоб холодным металлом рамы, а в его мозгу мелькали бесконечные вереницы назойливых алгебраических знаков. Наконец он обернулся, сделал шаг вперед и замер. В углу у стены на другом столе светился единственный неотключенный трионовый экран. Там стояла вызванная несколько дней назад скульптура – голова Нефертити. В его распоряжении были все методы топологии – единственной области математики, исследующей качество; великая теория групп; капканы расчетов, которые он расставлял, стремясь свести искусство к формулам – так, как решетка кристалла сводится к пространственным связям. Законам математики, думал он, подчинена любая мельчайшая частица материи, камень и звезда, крыло птицы и плавник рыбы, пространство и время. Как могло что-нибудь устоять перед орудием столь мощным?
Однако на столе, заставленном аппаратами, заваленном таблицами логарифмов, спокойно стояла, словно гостья из другого мира, эта скульптура, сухая, точная, изящная с выражением такой сосредоточенности, словно она была готова исполнять все надежды, какие Жмур когда-либо питал. Она вся была чистейшей математикой, воплощением всех формул, выражающих все возможные миры, и решением невозможных. Дуги, которыми ее шея переходила в плечи, были похожи на две внезапные паузы великой симфонии. Под тяжелым головным убором фараонов виднелось лицо со страстными, познавшими наслаждение губами – золотое сечение молчания, удел неподвластный, – они сломали его. А все это было лишь каменной глыбой, которую за сорок пять веков до него обтесал египетский ремесленник.
Он подошел к письменному столу, включил лампу, затмившую лунный свет, и, безотчетно вглядываясь в ее блеск, пронзающий глаза, громко дышал. Потом выпрямился, взял в руки творение автомата, разорвал его, сложил, рвал еще и еще, пока белые клочки не разлетелись в воздухе, как опадающий цвет яблони. Он хотел было выйти, но в дверях остановился и повернул назад. Подошел к главному электромозгу, включил аннигилятор. Замерцали огоньки, раздался деликатный звук аппаратуры. Он стоял, внимательно слушая, как в шуме, похожем на шорох листьев, стирается с металлических барабанов памяти гигантская теория, созданная его многомесячным трудом, как мыслящий механизм по его приказу навсегда забывает об этом горьком опыте – о том, о чем сам математик не забудет никогда.
За четыре месяца пути мы удалились от красного карлика на триста миллиардов километров, и звезда сияла теперь красной искрой за кормой. «Гея» мчалась полным ходом, направляясь к двойной системе Центавра, и мы второй раз стали свидетелями неуловимо медленного превращения звезд в солнца.
В свободное время я продолжал заниматься палеобиологией – как показал недавний опыт, она могла оказаться необходимой. Однажды вечером, погуляв для разминки по парку, я зашел к Борелям, как уже не раз это делал, но дома застал лишь их шестилетнего сына.
– Папа не возвращался домой с самого утра? – повторил я его слова.
Мальчик уговаривал меня остаться и поиграть с ним, но я ушел: если Борель не пришел из обсерватории даже к обеду, это кое-что значило. Я отправился на верхний ярус.
Украшенное колоннами фойе перед обсерваторией пустовало, верхнее освещение было выключено – как и всегда во время сеансов наблюдения: чтобы выходящих из обсерватории не ослеплял резкий свет.
В самой обсерватории было так темно, что я долго стоял на пороге, ничего не видя. Постепенно взгляд привык к темноте, и я различил экраны телетакторов, отсвечивавших серебряной, как бы собранной в огромных линзах, звездной пылью. В обычно людных местах у экранов сейчас не было никого. Астрофизики темной массой обступили аппаратуру, стоявшую в углу комнаты. Я шел на цыпочках: такая здесь царила тишина. Казалось, все вслушивались в какой-то неслышный мне звук. У пульта радиотелескопа стоял Трегуб; обеими руками он держал рычаги и медленно их поворачивал. Большой диск перед ним то угасал, то вспыхивал ярче, и тогда голова астрофизика проступала на фиолетовом фоне черной тенью. Я уже хотел шепотом спросить, почему все молчат, когда слух уловил очень слабый шелест, словно кто-то сыпал зернышки мака на натянутое полотно. Трегуб продолжал двигать рычаги радиотелескопа, и шорох перешел в частую, звонкую барабанную дробь. Когда звук достиг максимальной силы, профессор опустил руки и подошел к динамику. Люди наклонили головы, чтобы лучше слышать. Однообразные звуки в конце концов стали надоедать мне, и я шепотом спросил у стоявшего рядом, что это может быть.
– Сигналы локатора, – так же тихо ответил он.
– Наши сигналы, отраженные? От чего именно?
– Нет, не наши.
– Значит, с Земли?
– Нет, не с Земли…
Изумленный, думая, что он шутит, я пытался разглядеть в темноте его лицо. Оно оставалось серьезным.
– Но откуда эти сигналы? – спросил я, забыв, что нужно говорить тихо, – голос раздался как гром в глухой тишине.
– Оттуда, – ответил Трегуб из середины зала и показал на главный экран.