Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генриху скажу завтра. Извинюсь. Не брани меня, не называй мой отказ «капризом». Я сама еще хотела бы даже при всех этих жестоких условиях вдруг стать живой, похожей снова на женщину, с возможностью выбирать, не стыдиться своего облика и тела, не сидеть, боясь людей в темной комнате, и хотя с великим горем в душе, но побыть живой, среди живых — сколько смогу, сколько захочу. Но и эти простые желанья для меня неосуществимы. Я не виновна, что моя душа и вся я в такой зависимости от тебя даже просто дышу и двигаюсь. Но брать у тебя не могу ничего вынужденного. Другого же у тебя для меня нет.
Прости, письмо плохое, мало литературное. Я не могу его прочесть все, когда кончу. Тогда наверно не пошлю. Не стыди, не смущай меня, не говори со мной даже по телефону о лечении, о нездоровьи моем, о всем этом жалком, некрасивом. Не такой ты, чтобы в эти периоды упадка мог неизменно относиться к человеку, даже в пределах этих отношений. По контрасту захочется здоровья, красоты, веселости, новизны, — как это и случилось.
Прости еще за неприличную длинноту письма. Его можно было сократить, верно, вдвое, но не могу перечесть, не только переписать. Постараюсь успокоить себя морфием, чтобы не печалиться даже твоей новой любовью. Если не смогу… ну, видно будет тогда… А о моем «леченьи» — стыдно уже и говорить. Слишком много говорили. Правда, я вчера было совсем решилась, но не ждала я «новой любви» и всех этих мыслей, которые осветили мне правду.
Прощай. Не сердись. И не приходи показывать счастливое лицо.
За сегодняшнюю минуту полна стыда… «Утешил» и в половине одиннадцатого даже без малейшей паузы убежал, не оглядываясь… «Ну, не правда ли — теперь все другое?» — сказал ты, надевая калоши… Ах, Валерий, наивный и жестокий зверь!..
Не сердись, милый Валерий! Пожалуйста! Мне так больно, я так страдаю, что достойна только жалости. О, я не хочу и не прошу ее в поступках, но когда будешь думать обо мне, — тогда пожалей немножко. Не ходи ко мне, пока ты с девочкой, хотя бы это длилось год. Слишком страшно мне видеть тебя в это время. Слишком ужасен контраст - представлять тебя и видеть! вспоминать себя! Смотреть в глаза, которые не сияют для меня, а для другой, случайной, новой… И в такие трудные, трудные дни!..
14/27 ноября 1911 г. Нерви.
…Ах, пойми! как должна себя чувствовать очень сознательная душа в состоянии такого безумия. Я чувствую, вижу, числю свой бред, отмечаю мелькающие мании, навязчивые идеи, фобии, психастенические представления, а остановить этого день и ночь жужжащего колеса не могу…
Вся дорога была один сплошной бред и почти без контроля сознанья. В смерчах крутилось старое, недожатое, и новое, новые наважденья, новые безумия души, потерявшей свой ритм, потерявшей себя. Сейчас «это» бывает раз пять в день и всю ночь кошмары. Пойми меня! пойми это, зверочек. Я сейчас выпила большую рюмку мадеры (доктор дает) и чуть-чуть просветлела. Генрих не велел в Nervi вину опьянять меня, и я пока от него трезвею… Генриха начинаю не любить за все и очень, очень, очень жалею — отчего в ту ночь я не умерла. Счастье было так близко.
Я не умею сейчас ни жить, ни думать, ни чувствовать. Моя душа в какой-то лаборатории переделывается хирургами душ, а что из нее выйдет?.. Мне ли это знать.
Дивац говорит, что «чувствующая основа», т. е. душа, остается целой даже в самых тяжелых психических болезнях, что нет анатомопатологического изменения в клетках мозга. Хочу верить!.. Но все же то, что переживаю я сейчас, — ужасно. Это полное психическое расстройство (не болезнь), шатанье, колебанье, — порой мрак.
Это должно быть, если я смогу вынести, полным надломом жизни…
19 ноября/2 декабря 1911 г. Нерви.
…Смотрят на меня все особыми глазами, пытаются знакомиться. А доктор ничего от меня не требует, кроме «семикратной» (буквально) еды в день. И чтобы мне не быть с людьми (я не могу), отвел мне и Наде место для прогулок на крыше. Сегодня я сказала: «Хочу в Nervi», и был тотчас экипаж. Но мне все равно плохо. Я уже даже почти не больна, а «психически расстроена». Понимаешь: «расстроена», как когда-то хороший рояль, по которому колотили кулаками и ногами, и, думаю, сама, инстинктивно понимаю, точно больной зверь, как нужно бы и где лечиться. Если будет долго так плохо с душой и умом, я уже на этот случай придумала «план»…. Я не тоскую ни по ком и ни о чем определенно. Между мной и прошлым бездна, а нового нет. Бывают (без всяких внешних причин) припадки такого исступленного возбуждения, что я говорю по несколько часов беспрерывно.
Запою, заведу, загуторю,
Сам с собой без конца говорю…
А потом молочно-белое слепое море, такое же небо и такая же душа — все сливается в одно, и, заломив руки, я смотрю перед собой — слепая и глухая.
Ах, зачем? зачем сказал он: «Лазарь! гряди вон!» Трудно мне жить! Не хочу я! Не могу я!.. И смешно! Даже чтобы умереть, — я должна сейчас жить на этом «Чертовом острове» и «есть в семикратности жир». Противно мне все — люди, горы, море, небо, и как меня ни умолял Генрих, — хочется кощунствовать, хочется говорить самые богохульные слова в иные минуты.
Хотела бы написать тебе все, все другое, но:
Я лежу в покрове белом…
Я — или не я в этом письме — суди сам…
28 ноября /11 декабря 1911 г. Нерви.
Милый Валерий,
чего ты не понимаешь во мне? Я тебе писала довольно подробно о моем «душевном расстройстве». Теперь лучше, теперь все яснее и светлее в голове, — но, конечно, еще есть множество противоречий, качаний, минутных колебаний. Ты это можешь видеть по письмам, как и сама я вижу сознательной, но в те минуты бездейственной частью моего мозга. Генрих говорит, что все это от прошлого, оттого, что меня «только терзали, а не любили»… И он прав, прав безусловно. Но не будем говорить о «слишком острых» предметах….
Ты спрашиваешь меня о «здоровьи». Д-р Залманов очень мной доволен, и я действительно поправляюсь «не по дням, а по часам». Конечно, только благодаря Генриху, и когда у меня появляется вдруг к нему отрицательное отношение, я потом себя долго бичую за каждое дурное или легкомысленное слово. Уверяю тебя, что этот «майстер Генрих», которого Вы так невзлюбили с Иоанной Матвеевной (женой Брюсова. — И. Т.), сделал для меня гораздо больше, чем ты думаешь. Воскрешать мертвые тела, может быть, можно научиться… Просто теургический фокус… Но если больше?.. Но если вскрыть душу, как Гоберман вскрыл мне абсцесс хирургическим ножом?… А если нежными руками вынуть из нее самые мучительные занозы и душе этой сказать: «Лазарь! гряди вон!»… Ты не знаешь, Валерий, чем, кем был для меня Генрих с 3-го августа, с начала болезни Нади и во все эти черные, черные дни, когда ты жил хотя и близко (будто бы) от меня, но весь точно за стеклянной стеной. Если бы его не было в эти месяцы, если бы он не подошел так страшно близко, — я, вероятно, была бы уже там, откуда не пишут писем с заграничными марками. И если ты после этого можешь ненавидеть Генриха вместе с И. М., - значит, ты просто жалеешь, как и она (конечно!), зачем он это все сделал… Я еще мало знаю пока о себе, но у меня уже есть желанья, которые не тонут даже в кошмарах и в бреду. Еще в полутьме, точно перед рассветом, я уже вижу кое-что, — и думаю, что не пойду ни к прежним пыткам, ни по прежним путям. «Вы должны издавать законы», — сказал мне Генрих еще в то страшное утро (ты уходил в аптеку). Понежу он это сказал, на какие мои слова — не помню, но это приказанъе звучит мне постоянно. И если я буду «издавать их» ни для кого-нибудь, то для себя — это наверно. Как получил Генрих такую власть над моей душой, — это слишком сложно объяснить. Может быть, душа была парализована морфием, может быть, это потому, что я ему безусловно поверила, может быть, еще почему-нибудь, — не знаю… Но этой власти я хочу в самые ясные моменты очень сознательно. Подумай, — у скольких гипнотизеров я была, и ни один не мог дать мне полного гипнотического сна. А Генриху стоило положить рядом голову на подушку, и я спала через 5 минут, и он мог внушать мне что угодно, потому что он говорил после, как стояла рука в воздухе в том положении, как он желал.