Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый раз это было 1 % месяца назад. Молодой немец, фабрикант, сосед по столику в ресторане… Мы были знакомы два дня. Ах, я знаю, есть тысячи женщин и красивее и моложе меня!.. Но ты знаешь встречи, когда человек вдруг испытывает непонятное потрясение, когда вот именно к этой, а не к другой влечет неодолимо, безумно, бессмысленно…. Мы познакомились за завтраком, Надя была больна и лежала наверху. Вечером поехали на Portofino в автомобиле. Ночью он должен был ехать, но не мог, не поехал. Теперь я почти забыла его лицо, помню только необычайное сходство с Б. Н. (Белым. — И. Т.) (не в выражении, а в чертах). Денег у меня не было вовсе, я не знала, чем заплачу назавтра в отеле, а он звал меня, умолял немедленно ехать в Париж, потом в Англию (там у него фабрика железа) и с величайшей наивностью мущины, привыкшего к продажности женщин, предлагал мне 2000 francs в месяц «кроме бриллиантов»… Темная ночь была у меня тогда в душе. Я еще плохо понимала «жизнь» и отказала с какой-то вызывающей дерзостью. В вечер его отъезда я пила плохое Asti в cafe Milano с неаполитанцем-музыкантом, что играл у нас сезон за 8 francs «разовых» на марине. Так кончилась эта история, если не считать трех писем, на которые я не ответила. У меня не было после раскаяния. Сходство с Б. Н., это карикатурное сходство, может быть, оно и имело самое отрицательное значение. За 1 Уъ месяца, что прошли с тех пор (кажется, больше даже, — не помню), я так устала от Сережиной «арифметики»…. Разве можно представить себе чью-нибудь жизнь, когда люди отделены тысячами верст!.. И разве ты представляешь ее всю, час за часом!.. О, я стала думать о «случае», как говорят женщины. Я стала упорно ждать… Ты знаешь, что такое большой отель, где ежечасно пустеют и наполняются комнаты? Терраса под пальмами, как в синематографе, ресторан, оркестр, играющий непременно цыганские романсы. Свободные женщины и свободные мутцины с «Matin» (ежедневная парижская газета. — И. Т.) в руках, лениво склонившиеся над своим остывшим кофэ, запах сигар и отрывки всевозможных языков, долетающих из аллей. Среди этой пестрой толпы появилась новая фигура — стройный пожилой француз — мопассановский облик, старый любовник из «Fort comme la mort» («Сильна как смерть», роман Ги де Мопассана. — И. Т.)… Он заметил меня в первый же день за обедом, и нас вечером познакомила хозяйка отеля.
14 дней он не отходил от меня, как влюбленный мальчик, и так как, верно, у меня вид кокотки «с запутанной карьерой» — то все, начиная от m-me de lTiotel (хозяйки гостиницы (фр.) — И. Т.), кончая арабом — Ибрагимом, что подает по вечерам вино и кофэ, буквально «сводили» меня с этим m-er Henri. Он приезжает в Nervi в Grand Hotel восьмой сезон. Он француз, инженер, совершенно одинокий. Ему под 50 лет. На голове у него «piazza di terrari» (т. е. почти ни одного волоса), по выражению мальчишки-неаполитанца, у него изящные манеры, он долго жил на свете и почему-то был вечно несчастен в любви. Меня он оценил так, как ценили меня, бывало… пока я не потеряла все возле тебя и от жизни с тобой… Было приятно слушать его парижскую речь, было приятно гулять с ним под пальмами и чувствовать, как с каждым днем эта чужая душа неизвестного человека все больше и больше наполнялась мною. Когда я оставалась одна с собою, я спрашивала себя прямо, грубо: «Можешь ты или нет?» — и отвечала: «Да, теперь так надо, теперь иного нет, — могу!..» И вот настал, настал тот миг, который я бессознательно отдаляла. Он стал говорить о том, как одинок он в мире, как грустно покупать женщин в его годы, как хочется ему «другого», и как «шикарна» была бы я в Париже, и как нужен мне тихий нежный покой после той пережитой печали, след которой еще он видит в моих глазах. Ах, не могу я повторить всего, что говорил он. Огни в салоне погасили, все разошлись, и тогда мы поехали в экипаже до Генуи. Была светлая, кажется, лунная ночь. О, как уныло сияла его лысина в этой нежной полумгле!.. Зачем он снял шляпу… Я вспоминала твои страшные последние стихи: «И ты старик! Ты бред!» Мне хотелось опять побежать с неаполитанцем в кафэ Milano и слушать, как этот маленький трубочист говорит глупости, сверкая зубами и глазами. Мне было почти ужасно, но я преодолела себя и выслушала все до конца. Теперь он ждет меня в Париже, и каждый вечер аккуратно получаю от него письма, которые начинаются всегда одинаково: «Ріссіпа mia! Quand?..» («Моя малютка! Когда?» (ит., фр.). — И. Т.). Ия думаю… думаю серьезно, мужественно, окончательно. Что мне осталось? Куда я иду? Что у меня позади и что впереди?.. 1-го (русского мая) Сережа пришлет в последний раз «невозможную для него сумму», думая, что я могла жить, сообразуясь с его «арифметикой». По самым нищенским расчетам с житейским у меня останется 400 francs. Нужно ехать, нужно жить. А 1-го июня он пришлет вдвое меньше. Работать я еще не могу, и мучительное существование убьет всякую возможность моей работы и «заработка» в будущем. Вернуться в Россию я не могу, а погибнуть, как задавленный таракан, не хочу. Мечты о «любви»…. Они погибли для меня вместе с тобой. Мне очень больно, мне несказанно грустно, и я минутами проклинаю Генриха, вернувшего меня в мир. Такой легкой и блаженной смерти, что была близка в ночь 26 октября, мне не дождаться. Я с тоскою уже думаю о тех днях в Италии, когда я ни о чем не думала, была как в бреду и только пила «Весны благоуханный запах». Но слишком жестоко скитаться по миру, возить растрепанные чемоданы по дешевым отелям и чувствовать себя бездомнеє последнего нищего. Мне «осталось на размышленье» 10–11 дней. За этот срок я должна или воспользоваться наконец подарком Полякова (револьвер, подаренный С.А.Поляковым. — И. Т.), или решиться на иное. Сегодня у меня есть потребность говорить о себе, говорить на родном языке (я уже забываю русскую речь. С Надей почти не говорю, а с русскими не знакомлюсь). А ты хотя и не любишь меня больше, но понимаешь всё, и не так, как Сережа. В это я еще верю…
Вероятно, никогда больше я не напишу тебе такого длинного, грустного и дружеского письма. Может быть, потому мне так хочется говорить с тобой сейчас, что сегодня годовщина одного нашего дня. О, не скажу, не напомню, какого и в каком году!.. А ты забываешь числа, они тонут бесследно в твоей душе. Может быть, потому, что я чувствую себя проснувшейся, наконец, после долгого, долгого сна… Может быть, сегодня вся печаль прошлого и настоящего больно давит грудь и мне хочется прижаться к кому-то, хотя знаю, что не надо… В эти дни и только теперь я прощаюсь с прошлым, прощаюсь с собой, прощаюсь с тобой, понимая все значенье слов «прощай навсегда». И мне хотелось написать тебе и по-другому, чем я писала, — нежно и горько протянуть к тебе в последний раз руки… Прости, если не удалось, если я не сумела] Но верь, Валерий, что нет у меня к тебе ни злобы, ни мстительных чувств. Правда, моя жизнь погибла возле тебя, но кто может спросить судьбу — «зачем?»… Так было нужно, верно! Не суди меня по словам этого письма, не думай, что я хочу от жизни чего-то низменного и мелкого. Я ужасно устала, я пережила столько, что этого хватило бы на много чьих-то существований. И если, наконец, мне суждено сломаться, если я не могу сопротивляться злым силам, — моя ли это вина? Когда мы ехали с тобой на автомобиле 9-го ноября, — разве знала я что-нибудь? разве знала я, куда и зачем я еду, разве я знала, что это в последний раз мы пьем с тобой коньяк на Брестском вокзале! Я тебя больше не увижу, Валерий. Все чувства, и все предчувствия, и все сны говорят мне это. А мы прожили вместе долгую, страшную и прекрасную жизнь. Ее можно оторвать от сердца только с великой болью.