Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прости меня! Прости, Валерий! я не сказала бы без морфия всех этих слов. Но они мои — это мои мысли в долгие, смертельно холодные пустые ночи, когда я зову тебя, кричу тебе в темноту. Валерий! Зверочек! Любимый! Приди! Вернись! Проснись! Скорее приди! Ты знаешь, ты слышишь, ты знаешь, какое у меня горе! Ты меня покинул! Так любить и так быть покинутой! Милый мой, не гневайся на меня. Я никогда больше не посмею повторить ни одного из этих слов, никогда больше…
Я не гоню тебя… Я не гоню, но ты оставь меня, предоставь меня моей судьбе. Ты не можешь прийти, каким я тебя буду безнадежно ждать, до самой моей смерти. Гот умер для меня. Может быть, кто знает твою таинственную, скрытную душу, — может быть, сейчас ты любишь кого-то. У меня не идут из ума твои новые нежные стихи… К кому они обращены? Слишком живы они, чтобы быть бестелесной фантазией, и, может быть, в эти дни, когда я тоскую и умираю, ты бываешь счастлив где-то, в каком-то раю ты проводишь странные вырванные часы, когда тебе кажется, что вы «чета теней»… Может быть… Разве я узнаю, что сейчас радует, опьяняет и мучит тебя. И если так — будь счастлив, Валерий! Будь счастлив еще раз, если можешь…
9/22 июня 1911 г. Берлин.
Милый мой зверочек!
вот видишь, я еще все в Берлине, и страшно подумать, что завтра опять в вагон и 22 часа ехать в III-м классе без сна, с такой смертельной усталостью. Помнишь, ты пробыл два дня, день в Москве и после был болен неделю? Я совсем, совсем больна… О, если бы я знала, как будет мне трудно все, все решительно, до малейшего движения, я не поехала бы ни за что. Я думала, я бессознательно была уверена, что я почти прежняя, разве чуть-чуть слабее. Но увы! У меня вовсе нет сил, и все эти дорожные хлопоты просто убивают нас обеих. Ведь, конечно, есть в лечебницах и клиниках люди, которым трудно дойти до соседней комнаты. Что же удивительного, если мне трудно делать эту дорогу, эту длинную, бессонную, томительную и для здорового дорогу. Боюсь думать, сколько энергии и сколько сил потребуется от меня, от нас впереди. Ах, зачем, зачем я поехала такая больная. Берлин точно еще утомил. У нас отвратительная безвоздушная комната, стучат весь день, с 7 утра. А во дворе — кухня. Нельзя открыть окна, температура 25 градусов, а на улицах сигары и бензин. Но если бы не прожили здесь этих трех дней (!!), я не в силах была бы ехать вовсе. Ну просто лечь, закрыть глаза — и оставьте меня все! А что дальше? Что в Люцерне? Опять нет комнат, опять без сна… Ах, зверочек, просто плакать хочется, как больному ребенку. Не могу я ничего, ничего. Мне только лежать у себя в норе на мягкой постели и… Ну, не надо тебя печалить!.. Ты сам сейчас почти такой, ты поймешь. Сереже этого говорить нельзя. Ни мыслей, ни чувств у меня — ничего, пустота, и такая, такая усталость…
Как ты, мой дорогой? Неделю уже не знаю о тебе ничего, и перед глазами только одно впечатленье — как расставались у вагона. И твой пульс, твое сердце — жив ли ты? Еще эта тревога!.. И все тревога, тревога… Не знаю, может быть, я отдохну, приду в себя, когда будет воздух, когда не нужно будет торопиться, бояться, страдать от каждой мелочи. Тогда я напишу тебе хорошее, хорошее письмо. А за эти все прости меня. Надя мрачна, устала, еле говорит, — тоска!.. В этих письмах я отдыхаю хотя на миг, точно ты близко, точно говорю с тобой, мой зверок. Сейчас и любовь моя лежит где-то на дне без сил, бледная, безжизненная. Спать! Спать дни и ночи, неделю, две, — тогда я приду в себя, и все найду, и всем овладею опять. Слов для тебя не нахожу. Люблю только, горестно, горько люблю!..
Не сердись за эти письма. Такова сейчас я, или просто меня нет, а только одно утомление говорит эти пустые, бледные слова. Прости, милый, и пойми, пойми, как понимаешь всё….
Пиши о себе всё. Боже мой! хотя одно письмо — настоящее, твое, — после долгого, долгого кошмара!. Неужели ты опять другой! И все это снилось, виделось мне в бреду моих лихорадок?
Обнимаю, целую тебя. Глазки твои нежные, черные, любимые целую, целую… Пиши, пиши, не оставляй меня одну, в тоске. Я уже не могу страдать. Я просто умру, если еще вернутся страшные дни. Живи, не хворай, береги себя — для себя, для меня, для жизни…
19 июля/1 августа 1911 г. Гельсингфорс.
… Ну, зверочек, самая странная встреча была в Петербурге. Я все же поехала в Северную гостиницу. Около этих вокзалов такие «номера», что войти страшно. Один петербуржец в вагоне — старик — ни за что не советовал тут останавливаться. «Сбежите через час», — говорил. Поехали в Северную; оделись, пошли в зал есть. Вдруг Надечка с круглыми глазами говорит: «Нина, да ведь это Сережа!» Да! Сережа… Он только что с поезда из Лондона, случайно по делу в Петербург. Сережа обмер. Ведь он ничего не знал. Последнее письмо он имел еще из Интерлакена. Ну, конечно, все, что можно, рассказала. И когда миновала радость моя (я все же была ему очень рада), я вдруг почувствовала с ясностью, что эта встреча ему скорее неприятна, несмотря на милые слова, проступала такая кислая хмурость, что к концу дня я совсем расстроилась. До слез почти… Было много неуловимых и тонких штрихов, по которым я видела, что он, может быть, предпочел бы этой встречи не иметь. Не буду тебе рассказывать… Может быть, когда увидимся. Сейчас трудно и грустно мне слишком. Конечно, он был усталым от 3-х недель в Лондоне, конечно, я не могу рассчитывать на прежнее, но можно, можно было быть ему другим. Надечка за меня обиделась на него. Ну, да довольно об этом. Только странно все-таки так встретиться.
Зверушка, зверушка! хочется мне воскликнуть в пространство, туда, в то страшное мое туда, где теперь ты, и, сложив руки, только смотреть, смотреть на тебя без слов…. Запомни! Сбереги! не отдавай себя никому… Не желай этого! Ведь перед каждым моим желаньем я должна молить, только об одном, — чтобы ты, чтобы и ты захотел того, чего так страстно хочу я. Я узнала, поняла, что все, все — и счастье, и горе — только в твоей душе. Не во внешнем, не от событий, а в глубине тебя… Милый, милый! я вспоминаю недавние дни с тобой здесь как лучшее, как более прекрасное, чем прошлое в этих Святых местах. И потому меня не ранят воспоминания, что связаны здесь с каждым камнем и перекрестком. Они мягко и нежно встают в памяти, они прекрасны… Но после было лучше, глубже, и только после, пережив эти огненные годы, узнала свою любовь и… может быть, твою. Но как странно! Верно, душа стала больше, и от этого все кажется меньше, чем было в памяти…
Ты ошибся во времени и попал прямо на дачу? Боюсь думать, боюсь тебя представить, боюсь тебя вновь увидать… Валерий! Валерий мой!.. Сбереги все, сбереги меня!.. Сбереги душу твою такой, какой я ее люблю… Не отдавай ее враждебной ей же стихии, победи злые влиянья!.. Разве не хочешь ты больше меня? Разве не узнал ты наконец чего-то верно, прочно, навсегда!.. Видит Бог мою душу! Я не хочу ничего разрушить, не хочу быть «злой силой», не хочу быть твоим «камнем на шее»… Я хочу только одного: чтобы ты захотел меня… навсегда… или ее… Разве нельзя жить, не ломая внешнего и в то же время сделав выбор раз навсегда? Нельзя, Валерий? Мне страшно очень, очень! У меня болит сердце при мысли о нашей встрече. Напиши мне, скажи правду, не жалей меня! Ведь ты уже знаешь, какой она будет. Гораздо хуже мне будет приехать, храня в душе твой недавний образ, и вдруг понять, увидать, без твоего признанья, что это был опять «сон», ложь, может быть невольный, но обман чувств. Скажи! напиши! Тогда поеду навстречу горю… встречу его не прячась, если мне уже суждено погибнуть. Ты знаешь ведь… теперь и еще раз мне не вынести и не дождаться новой твоей перемены.