Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Английские броненосцы в Мраморном море — вот что с начала февраля 1878 г. стало подталкивать Петербург к скорейшему достижению договоренностей с Веной. В письме Шувалову от 31 января (12 февраля) Горчаков представил «союз трех императорских дворов… ключом к всеобщему миру» и заявил, что «мы не упустим ничего, чтобы привести к нему Австрию, изыскивая способы отделить ее от Англии»[1198].
Почуяв опасность, Горчаков «проснулся» и стал спешно договариваться в трехстороннем формате (Берлин — Вена — Петербург), стремясь успеть до открытия европейской конференции и уравновесить тем самым боевой настрой Лондона. Но канцлера ждало разочарование: совещание представителей трех держав, прошедшее в Вене в конце февраля, не устранило оппозицию австро-венгерского правительства. «Предложения русского двора, — писал Татищев, — Андраши нашел неудовлетворительными уже по одной их неопределенности»[1199].
Да и как можно было договариваться, когда в Адрианополе Игнатьев вел с турками переговоры о заключении мирного договора. На этом фоне горчаковская фраза о том, что «мы не упустим ничего, чтобы» договориться с Австро-Венгрией, выглядела, по меньшей мере, странно. В ноябре — январе уже упустили очень многое, теперь же захотели по-быстрому договориться, не останавливая двусторонних переговоров с турками. И все это для того, чтобы поставить европейские правительства перед «свершившимся фактом». Но в надежде не выбиться из «концерта» договор все же назвали «прелиминарным» и согласились на его обсуждение «европейским ареопагом». Однако при этом не овладели главными силовыми позициями для политического торга — Константинополем и проливами. Что могло ожидать политиков, действующих столь абсурдно и нерешительно? Только поражение.
Н. К. Гирс вспоминал, как в марте 1878 г. в Берлине «его весьма любезно» принял Вильгельм I. Однако германский император «имел вид задумчивый и озабоченный». Он указал на полученный из Константинополя Сан-Стефанский договор и несколько раз произнес одну и ту же фразу: «pauvre Autriche…» (бедная Австрия. — И.К.). По рассказу Гирса, даже по немногим словам императора «можно было заметить… упрек в том, что мир заключен без ведома венского кабинета и помимо Рейхенбергского (Рейхштадтского. — И.К.) соглашения». Возвратившись в Петербург, Гирс передал содержание беседы Горчакову. «Канцлер, любивший обычно хорохориться», неожиданно заволновался и велел Гирсу немедленно ехать в Зимний дворец и рассказать государю о своем разговоре с императором Вильгельмом. Доклад Гирса произвел впечатление и на Александра II. «…Но поправить ошибку было уже слишком поздно, — вспоминал Гирс, — дело было испорчено; отношения наши к обоим дворам: венскому и берлинскому — обострились»[1200].
И вот здесь Петербург предпринял то, что он должен был сделать еще в конце ноября 1877 г. — начале января 1878 г., — он начал договариваться с Веной через своего доверенного представителя. 14 (26) марта с целью устранять «недоразумения» и «поправлять ошибки» в Вену прибыл российский спецпосланник. Им оказался… Н. П. Игнатьев. «По мнению многих, выбор Игнатьева для этого поручения очень неудачен, — записал в своем дневнике 11 (23) марта Милютин, — Игнатьева не любят в Вене; он в личной вражде с Андраши». Но Горчаков не доверял Новикову и, имея в виду Игнатьева, открыто говорил, что «другого нет, кто мог бы исполнить это поручение». Хотя в сентябре 1876 г. тот же Горчаков «и слышать не хотел о командировании Игнатьева» в Вену, в итоге — отправили Сумарокова-Эльстона[1201]. А теперь, в кризисной ситуации марта 1878 г., договариваться в Вену направили антиавстрийски настроенного Игнатьева, так что абсурд, как говорится, крепчал. Однако этот «другой» претендент был, и стоял он в то время рядом с канцлером, но об этом чуть позже.
В Вене, встречаясь с императором Францем-Иосифом и Андраши, Игнатьев стремился определить, чем конкретно недовольно австро-венгерское правительство и чего оно добивается. Ему пришлось выслушать довольно экзальтированные высказывания Андраши, будто бы он «несколько раз плакал от ярости» при получении новых известий о тех «неожиданностях», которые Россия приготовила его стране на Балканах. Одновременно прозвучали заявления, которые иначе как давлением назвать было трудно. Андраши говорил о якобы миллионной австро-венгерской армии, о неприкрытых флангах и растянутых коммуникациях русской Дунайской армии, о тяготении к альянсу с Англией. Не забыл он и про неспокойных российских поляков[1202].
Было понятно, что Андраши повышает требования, которые теперь предстали следующим образом:
— Австро-Венгрия занимает Боснию, Герцеговину с учетом ее южных округов (по Сан-Стефанскому договору они отходили Черногории), Ново-Базарский санджак, расположенный к югу от Герцеговины и разделяющий Сербию и Черногорию, а также крепость Ада-Кале, расположенную на одном из островов Дуная;
— граница Черногории изменяется так, что она лишается выхода на побережье Адриатики;
— территориальные приобретения Сербии со стороны Боснии и Старой Сербии сокращаются, взамен она получает Вранью и Тырновац;
— из состава Болгарии исключается Македония, а южная болгарская граница отодвигается от Адрианополя;
— срок оккупации Болгарии русскими войсками сокращается с двух лет до шести месяцев[1203].
На этих условиях Андраши обещал не вступать в соглашения с Англией и поддерживать Россию на предстоящем европейском конгрессе.
Игнатьев счел «невозможным принять подобную программу» в качестве основы для переговоров с Веной. Резкость этого заявления контрастировала с желанием Франца-Иосифа, чтобы Игнатьев «не уезжал из Вены до совершенного устранения разногласий»[1204]. «Вся душа моя возмущалась, — вспоминал Игнатьев, — при мысли своими руками разрушить все пятнадцатилетние труды мои и моих сотрудников, уничтожить все надежды славян и укрепить господство венского кабинета на Востоке»[1205]. Что же — эмоционально, но и весьма последовательно с точки зрения политических убеждений Игнатьева. Другой вопрос: насколько эти убеждения были практичны и перспективны с точки зрения национально-государственных интересов Российской империи?
В отношении Андраши Игнатьев не сомневался, что «мнение свое об освобождении христианского населения на Балканском полуострове он ставил в зависимость от занятия австро-венграми Боснии и Герцеговины и даже части Старой Сербии». При этом Игнатьев исходил из того, что, согласно решениям Будапештской конвенции, Андраши «мог надеяться на обладание Боснией лишь в случае изгнания султана из Европы, распадения Турции и занятия нами Константинополя»[1206]. Текст конвенции, однако, не давал оснований для такого толкования. Но возможно, Игнатьев его и не видел, а был только посвящен в его содержание Горчаковым. Выходит, что здесь мы сталкиваемся и с горчаковской интерпретацией второй Будапештской конвенции. А тогда как это согласуется с позицией Горчакова, изложенной в меморандуме Убри 31 января (12 февраля)?..