Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты забываешь, что я и сам, в конце концов, вышел из московской театральной школы, – возразил я.
– Ну-у, когда это было… – махнула рукой она.
– Не так уж давно. Мне нет еще и сорока, – заметил я.
Вероника скорчила уморительную рожицу, но, как вежливая девочка, промолчала. В ее глазах я, конечно, был глубоким стариком. Меня это не слишком расстраивало, я знал, что, если захочу, она забудет и про мой возраст, и про разделяющие нас обстоятельства. Но, признаться, неприятно царапнуло тщеславие.
Вероника нравилась мне. Нет, она не интересовала меня как женщина, собственно, в ней еще и не было почти ничего от женщины, никакой глубины и страсти – тощее, субтильное, дерзкое, глупое, отчаянное, испорченное, андрогинное существо, инопланетный цветок. Но она была воплощенная, беспримесная юность, со всем ее очарованием. Юность, если разобраться, всегда беспола, лишена гендерных различий. Она вся – через край, навзрыд, наотмашь. Именно поэтому эта девчонка будоражила мое воображение: она вносила в жизнь струю пылкого, бесшабашного безумия. Кроме того, на подсознательном уровне – а я видел таких, как Вероника, немало в своей профессиональной жизни – я чувствовал, что девчонка талантлива. По крайней мере меня не раздражала узость ее кругозора, так свойственная юности. Наоборот, мне казалось, что девчонка мыслит не по возрасту глубоко и видит вещи в их истинном свете, что поможет ей в будущем быть точной в сценических оценках и разборах роли.
Вероника сама нашла где-то мой телефон, позвонила мне вскоре после того, как я дал согласие на участие в постановке «Дориан Грей», и заявила, что я просто обязан встретиться с ней и рассказать о театральной жизни Европы. Меня смешил и привлекал ее по-детски наглый, отчаянный напор. Мы встретились. Девчонка мнила себя новой Сарой Бернар. В голове у нее сидела навязчивая идея – сбежать из постылой России и строить театральную карьеру в Европе.
Она была похожа на свою мать, на Аду, какой та была двадцать лет назад. Те же стройные, легкие ноги, дерзкие синие глаза, солнечные волосы. И в то же время совершенно на нее не походила. Ада тогда уже поражала трезвым, лишенным иллюзий взглядом на жизнь, цепкостью, жизнестойкостью. Эта же девочка была капризным экзотическим цветком, наивным и хрупким.
Мне доставляло удовольствие общаться с ней, водить в кафе, в театр, выслушивать излияния ее неопытной души, осознавать, что держу ее на ладони и могу проглотить в любую секунду, но не трогать, не трогать. Было в этом какое-то особое, мазохистское наслаждение. Подогреваемое к тому же сознанием, как должны бесить наши встречи ее мать.
Мне нравилось представлять себе, как сдержанная, нордическая Ада покрывается пятнами и прикуривает одну сигарету от другой в ужасе от того, что ее единственная дочь попала в лапы опереточного злодея. У меня не было оснований сомневаться относительно Адиного отношения ко мне, кажется, еще в институте она была единственной, кого мне не удалось подчинить своему обаянию.
– Как мне все здесь надоело, если бы вы знали! – страстно заговорила Вероника, глядя расширенными глазами в октябрьский сырой мрак. – Я так мечтаю навсегда уехать из этой страны. Ведь здесь для меня нет никакого будущего. Корячиться за жалкую театральную зарплату, как моя мать, и всю жизнь ждать приглашения какого-нибудь замшелого киношного режиссеришки, чтобы хоть как-то вылезти из долгов… Как же я вам завидую. Вы объездили весь мир, выходили на сцену в «Глобусе», в стенах, где бывал Шекспир…
– «Глобус», в котором играл Шекспир, сгорел, – осадил я ее восторг. – Современный «Глобус» построили примерно в двухстах метрах от места, где находился прежний театр.
– Ах, это все равно, – притопнула ногой Вероника. – Я хочу начать все с чистого листа, меня бесит, что здесь я только дочь Ады Арефьевой и меня всегда будут сравнивать с матерью. Я бы уехала, сменила имя, как вы, и никто никогда бы не узнал, откуда я родом и кто моя мать.
– Знаешь, мой агент – Джон Картер – хорошо знаком с директором лондонского Центра театрального искусства, может быть, Картер смог бы поговорить с ним о тебе, – с показным равнодушием начал я. – Именно там получали образование ведущие западные театральные актеры наших дней. Для особо одаренных предоставляются бесплатные места, так что…
– Боже мой, мистер Дэмиэн, это было бы так круто! – В запале она схватила меня за руку своими тонкими юными пальчиками.
На ее разгоряченном лице вспыхивали и гасли отсветы фонарей. Тут-то я и мог бы завлечь ее обещаниями, закружить, заморочить, как там сказала эта глупенькая Катя – совратить? Но мне не хотелось этого, мне достаточно было сознавать, что эта возможность у меня в руках. И ее мать знает об этом.
– Мама никогда мне не разрешит, – помрачнела Вероника. – Она будет талдычить, что надо сначала получить образование здесь, а потом уже… Она не понимает, что время уходит! Надеется, что я так и застряну тут, под ее теплым крылышком. А потом устроюсь в Театр имени Гоголя, куда зритель ходит отогреться перед поездом, чтобы не торчать на вокзале…
– Матери всегда желают детям добра… соответственно своему опыту, – бросил я, глядя в сторону. – Я думаю, если бы все человечество состояло из примерных сыновей и дочерей, мы бы никогда не выбрались из каменного века. По счастью, иногда появляется индивид, который посылает опыт поколений к черту и создает новый – свой!
– Но я же не могу вот просто так взять и уехать… Ничего ей не сказать… – жалобно протянула Вероника.
– Знаешь, искусство – жестокая вещь, оно иногда требует от своих рабов жертв гораздо больших, чем хорошие отношения с матерью, – заметил я.
– Я понимаю, понимаю, – горячо кивнула она. – Я готова!
Когда я посадил ее в такси, вид у девочки был мечтательный. Она рассеянно попрощалась со мной, грезя о лондонской театральной школе и о сцене театра «Глобус». Я смотрел на ее лицо, смутно видневшееся сквозь мокрое стекло машины – так она еще больше похожа была на мать. И мне на секунду представилось, что это юная Ада сидит там, в автомобиле, что это ее я только что позвал слепо следовать за собой и она согласилась.
В тот вечер Ксения решила начать репетицию с ностальгической нотки. Мы собрались в большом зале, куда сразу же перенеслись репетиции, едва руководство театра узнало о том, что я приму участие в спектакле. Ксения ворвалась в помещение с видом загадочным и победоносным.
– Ребята, идите скорее сюда! Посмотрите, что мне удалось найти! – объявила она, раскрывая перед нами ноутбук.
Экран вспыхнул, и мы увидели неяркое, испещренное помехами изображение. Перед нами была ученическая сцена в институте в нашей аудитории, на сцене же были мы, только на восемнадцать лет моложе.
Я увидел самого себя, Катю с распущенными по плечам густыми русыми волосами, расслабленного Влада, кажется, уже успевшего принять что-то перед репетицией, озабоченного Гошу, серьезную Аду. И Багринцева, что-то увлеченно объяснявшего нам, размахивавшего руками.
Голос Багринцева не спеша вещал на записи: «Вы должны понять, что театральное искусство эфемерно, и хотя в подготовке спектакля заняты многие люди: и режиссер, и декораторы, и бутафоры, и костюмеры, и осветители… Но, по сути, вы, актеры, на сцене будете полностью обнажены. Вам не спрятаться за умело построенную декорацию. Единственное, на что вы можете рассчитывать, – это плечо партнера. Поэтому в театральной труппе всегда должна царить здоровая атмосфера, иначе вам не выжить. Ненависть между партнерами, их личностные взаимоотношения первым делом лезут на сцену, и их на подсознательном уровне улавливает, ощущает зритель…»