Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло немало времени, прежде чем в глубине двора скрипнула дверь, послышались неторопливые, шаркающие шаги и старческий голос за воротами произнес:
— Кто здеся стукотит? Коли добрый человек, назовись, а коли нечистая сила — сгинь: наше место свято!
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! — ответил Макар. — Отвори, дедушка, не опасайся: мы люди смирные и худа никому не сделаем.
— А кто такие и отколе?
— Путники мы, едем сдалека, с Москвы. Да, вишь, конь у нас охромел, до города едва ли дойдет. Пусти заночевать, сделай божескую милость, а внакладе ужо не останешься!
— А сколько вас?
— Трое. Боярин да двое слуг.
— Боярин?! Где же боярину у нас ночевать-то? Изба тесна, живем бедно. Он нашего духу нипочем не выдюжит!
— А нет ли тут избы получше?
— Все наши хоромины одинаковы: какую хошь нищий сумой прикроет. А вам бы лучше попроситься в господскую усадьбу.
— В усадьбу, говоришь? А где она, та усадьба?
— Тут недалече, и полверсты не будет. Вон, гляди вправо: видишь, огонь горит? — Энто она самая и есть.
— Ага, вижу! Это что же — поместье либо чья вотчина[240]?
— Была тут завсегда вотчина господ Кашаевых, тако и деревня наша, по старым хозяевам, досе зовется Кашаевкой. Но только Кашаевы все перевелись, и ноне правит нами сын боярский Софонов, Михайла Андреич. Господин добрый и гостей любит. Прямо до его и ступайте, там места на всех достанет.
— Ну, спаси тя Христос, старик! Оставайся с Богом.
— Бог для всех. Счастливо и вам!
Во дворе усадьбы, перед одним из боковых строений, где, видимо, помещались дворовые люди, веселым полымем вихрился костер, вокруг которого сидели на корточках несколько ребятишек, молча наблюдая, как бородатый мужик в рубахе-распояске пристраивал над огнем вертел со вздетой на него крупной птицей. При свете пламени, которое освещало двор до самых дальних закоулков, путники, без всякой помехи въехавшие в отворенные настежь ворота, увидели справа и слева от себя несколько низких хозяйственных построек и навесов и в глубине двора — старый бревенчатый дом в три сруба, с широким, крытым тесовой крышей крыльцом, с которого сбегали на землю пять-шесть покривившихся ступеней.
Чуть поодаль, в тени огромного дерева, виднелся второй дом, поменьше и без крыльца. Если бы не толстые, хорошо подогнанные бревна его сруба и не резные наличники на двух довольно широких окнах, его можно было бы принять за избу зажиточного крестьянина. По всему было заметно, что усадьба эта принадлежит дворянину средней руки, имеющему средства жить удобно и не теснясь, но недостаточно богатому, чтобы позволить себе какие-нибудь лишние затеи.
Лай собаки, почуявшей наконец посторонних, заставил сидевших у костра обернуться. Прикрыв глаза ладонью и вглядываясь в трех незнакомых всадников, находившихся уже на середине двора, бородатый мужик крикнул:
— Фомка! Опять ты, паскуда, пригнавши коров, ворота не зачинил? А ну, бяги, не то я тебя!..
— Будь здрав, человече, — сказал Макар, подъезжая ближе. — Вижу, у вас тут добрый обычай: когда гости во двор, тогда и ворота на запор!
— А что же? — бойко ответил мужик, смекнувший, что бояться нечего. — Добрым людям мы завсегда рады, а злы и бешены ноне, сказывают, все перевешаны! А вы кто же такие будете?
— Приезжие мы, из самой Москвы. Господин ваш дома?
— Михайла Андреевич-то? Вестимо, дома!
— А ну, доведи ему, пусть выйдет на миг!
Через несколько минут на крыльце появился высокий и крепкий мужчина с красиво вьющимися седыми волосами и короткой полукруглой бородкой. В левой руке он держал высоко поднятую горящую лучину, правой на ходу застегивал изрядно поношенный синий кафтан. Лица его, наполовину скрытого движущимися пятнами теней, нельзя было как следует разглядеть, но в голосе прозвучало неподдельное радушие, когда он, увидев перед собою трех незнакомцев, сказал:
— Никак Господь послал мне гостей? Добро пожаловать! Что честные люди, то вижу и сам, а как звать-величать, чаю от вас узнать.
— За привет и за ласку тебе спасибо, почтенный хозяин, — выезжая вперед, ответил Карач-мурза. — Я боярин Снежин, Иван Васильевич, и еду со своими слугами из Москвы в Карачев и далее. Да вот, в пути нас настигла ночь и конь, на беду, захромал. Ежели найдется у тебя где переспать да лошадям по охапке сена, ничего более нам и не надобно, а тебе навеки будем благодарны.
— Все найдется, боярин, милости прошу! Живем небогато, но голодным либо непривеченным отселе, благодарение Господу, еще никто не уходил. Сделай милость, заходи в дом, а о слугах твоих и о конях мои люди позаботятся. Эй, Игнат, слышишь? — обратился он к бородатому мужику, стоявшему у крыльца. — Чтобы все было как подобает, да перво-наперво поднеси людям с дороги по чарке, — скажи Арине Михайловне, что я велел.
— Будь надежен, Михайла Андреич, я, чай, обычай знаю.
— Ну вот. А ты, Иван Васильевич, может, в баньку с дороги-то? Как раз натоплена, я и сам только что парился. Тем временем и ужин поспеет.
— Благодарствую, боярин, — ответил Карач-мурза, не знавший, как величать собеседника, — от бани не откажусь: четыре дня почти не слезал с седла.
— Ну вот и добро! Идем, я тебя проведу. А до боярина мне далеко — зови меня без чинов, Михайлой Андреевичем.
* * *
Любит русский человек помыться-попариться, и в прежние времена пригласить званого или нечаянного гостя в баню было столь же в обычае, как предложить ему потрапезовать.
На Руси с самой глубокой древности баня была неотъемлемой принадлежностью каждого домашнего очага, и мылись в ней по возможности ежедневно, что некоторые западные историки отмечают с иронией, как своего рода блажь или чудачество, тем лишний раз подтверждая достоверность факта, о котором сохранилось немало и других исторических свидетельств.
Древнейшее из них, записанное одним из греческих авторов III века и переведенное на славянский язык нашими первыми летописцами, принадлежит апостолу Андрею Первозванному, как известно, проповедовавшему христианство в восточнославянских и скифских землях[241]. Вот что он рассказывал, возвратившись оттуда: «Дивно видех аз само, словеньскою землею идучи, бани древенны зело натоплены. И людие тамо совлокут с ся одежды и остануться нази, и облеюти ся квасом, и, взяв прутие младое, биют ся сами, и тако ся добьют, едва вылезут живы, и облеют ся водою студеною, и тогды оживут. И то творят по все дни, — мовение себе, а не мучение»[242].