Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы роман тут и оборвался, он был бы превосходен именно этим трагически-безысходным, молчаливым решением судьбы. Но Жорж Санд почему-то нашла нужным смягчить этот мрачный, болезненный конец тем, что сначала в нескольких спешных строках уверяла читателя, что будто бы Изидора излечилась от своего душевного бессилия и полюбила Жака-Лорана истинной любовью, а он тоже примирился с ней и обрел свою первую к ней любовь.
Но оставалась еще одна грустная нота – Алиса. И сначала автор гораздо ближе к художественной истине заставлял ее медленно угаснуть от горя. Но потом этот финал был, так сказать, окончательно смазан, и была написана третья часть романа, пришитая к первым двум белыми нитками, ни к чему не нужная и портящая сильное впечатление этих двух частей.
Жак, находясь подле Изидоры, не может забыть Алису и все сильнее и сильнее любит ее. Изидора узнает про это и жертвует собой – возвращает Жака Алисе и все разъясняет к их обоюдному счастью. А под конец романа, через 10 лет, состарившись, отрешается от всякой личной жизни и находит счастье в материнской привязанности к удочеренной девушке и в заботах о ее счастье. И роман, неизвестно для чего, заключается даже перспективой брака этой девушки-приемыша с сыном Алисы, – разве что для удовольствия тех добродетельных читателей, которых в прошлом Изидоры смущал выход ее замуж из-за денег и титула за брата Алисы, графа Т., а при этой новой свадьбе все богатства графа Т. вернутся, в виде приданого за приемышем, к законному наследнику графа, сыну Алисы – Феликсу. Но для этого не стоило огород городить и писать всю эту третью часть!
В этой 3-ей части попадаются, опять-таки, превосходные страницы, и прежде всего таковы все размышления Изидоры о старости для женщины. Но, не говоря уже о том, что они совершенно не нужны для хода романа, они вовсе не подходят и к характеру Изидоры, а являются лишь субъективными наблюдениями и выводами самой Авроры Дюдеван.
В настоящем своем виде роман производит неполное и смутное впечатление, и общая мысль его непонятна. Если Жорж Санд хотела написать историю возрождения куртизанки, то именно этого-то переходного момента мы и не видим. Мы видим вначале какой-то бледный силуэт, напоминающий не то Манон Леско, не то «Даму с камелиями»; в конце мы видим уставшую от жизни и весьма умно размышляющую женщину, пережившую много в молодости. Но между этими двумя образами нет никакого внутреннего единства. Истории возрождения падшей женщины мы, повторяем, не найдем в «Изидоре». Но мы находим много отдельных чудесных мыслей и одну поразительную страницу.
И, конечно, лучшее и самое выпуклое лицо в романе – это Алиса, та Алиса, которая всех поражает своим внешним спокойствием, даже холодом, невероятной выдержкой – и в то же время вся полна огнем и затаенной страстью, живет жизнью, полной глубоких радостей и страшных страданий. По-видимому, портрет Алисы и многое из обстоятельств ее жизни: подневольный выход замуж в 16 лет за старого аристократа и горькая с ним жизнь, списаны с приятельницы Жорж Санд в 1836-40 годах, г-жи де-Рошмюр, бывшей в первом браке за герцогом де-Кэлюс. Мы уже рассказали в XI главе I тома, что Жорж Санд познакомилась и подружилась с ней в 1836 г., отчасти через M-me д’Агу, отчасти благодаря тому, что г-жа де-Рошмюр поселилась в той самой квартире нижнего этажа на набережной Малакэ, которая летом 1835 стояла без окон и дверей, в которую Жорж Санд проникла из запущенного и заглохшего сада, видного из ее окон, – впоследствии очень точно описанного в «Изидоре» устами Жака-Лорана – и в одной из комнат которой она устроила тем летом свой рабочий кабинет.[485]
Вместо посвящения, вслед за заглавием этого романа мы читаем следующую таинственную заметку:
«В Париже 1845. Это была очень красивая особа, удивительно умная, и которая не раз приносила свое сердце к моим ногам, как она выражалась. Я отлично видела, что она позирует, и не верила ни слову из того, что она по большей части говорила. Она могла бы быть тем, чем не была, поэтому я не ее и изобразила в Изидоре».
К кому эти таинственные слова относятся, трудно сказать. Во многих излияниях Изидоры мы лично склонны видеть отголоски признаний г-жи Аллар де-Меритан. Но главным образом роман этот интересен именно отражением тех личных настроений и размышлений, которые тогда переживала Жорж Санд, и которые выразились в мыслях Изидоры о наступлении старости и ее сравнениях себя с юной Агатой.
Такой же личный, мало того, чересчур личный, характер носит другое произведение того же года: «Матери семейств в большом свете», – произведение, возникновением своим обязанное совсем другим факторам и ничуть не относящееся ни к Соланж, ни к самой Жорж Санд, но имеющее некоторое косвенное отношение к Шопену.
Читатель, может быть, помнит ту крошечную сценку, которую изобразил Гренье, и которую мы вкратце пересказали, когда передавали его рассказ о вечере в салоне Марлиани: входит какая-то престарелая дама, разряженная в пух и прах, декольтированная, в перьях и цветах, а Жорж Санд, ходившая взад и вперед по гостиной, ограничивается тем, что с не поддающимся выражением произносит: «О, женщина!» и затем продолжает свою прогулку взад и вперед, и лишь тогда выходит из своего равнодушия, когда замечает, что Шопен слишком разгорячился в споре о литературе с Гренье, – что ему вредно при его слабом горле и легких, – и она подходит и бережно и успокоительно кладет ему руку на голову.
«Матери семейств в большом свете» – это вариации на восклицание: «О, женщина!».
С негодованием, презрением и желчью Жорж Санд говорит о том типе женщин, какой она, очевидно, часто встречала в эти годы: молодящихся светских дам, не по летам декольтированных, не по летам разряженных, подкрашенных и подмазанных, не могущих никак расстаться ни со светом, ни с привычками хорошеньких женщин, которыми они некогда были (хотя им давно пора уступать место дочерям), не понимающих, что всякий возраст может иметь и свои преимущества, свою красоту, свой жанр нарядов и свой художественный, а не внушающий жалость и смех, облик.
Но эта статейка, справедливая по мысли и заключающая много ценных замечаний, которые обличают художественный вкус и чутье автора, изобличает в то же время какое-то раздражение, какой-то почти неуместный азарт по поводу, в сущности, лишь пустячного и вздорного явления. Нам кажется, что ключ к этому находится в тех распрях и спорах, которые происходили часто в