Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно в то же время один из высокопоставленных офицеров СС намекнул мне, что Гиммлер предпринимает решительные меры. В феврале 1945 года рейхсфюрер принял командование группой армий «Висла», но, как и предшественник, не смог остановить наступление русских, и теперь гнев Гитлера обрушился на него. Таким образом, за несколько недель командования армейской группировкой Гиммлер лишился остатков своего авторитета, но был еще достаточно могущественен. Поэтому я здорово испугался, когда узнал, что Гиммлер собирается заехать ко мне. Как ни странно, это была наша первая встреча без свидетелей. Я еще больше встревожился, когда Теодор Хупфауэр, новый начальник нашего центрального управления, с которым я несколько раз говорил весьма откровенно, дрожащим голосом сообщил, что на тот же час у него назначена встреча с шефом гестапо Кальтенбруннером.
Перед тем как Гиммлер вошел, адъютант успел шепнуть мне: «Он один», – и я немного успокоился.
В моем кабинете были выбиты все оконные стекла. Вставлять новые не было смысла, поскольку они все равно вылетали бы каждые несколько дней от близких разрывов авиабомб. На столе догорала свечка – электричество снова отключили. Закутавшись в пальто, мы сели друг напротив друга. Гиммлер начал беседу с незначительных вопросов, поговорил о положении на фронте и наконец с глубокомысленным видом изрек: «Если дорога ведет с горы вниз, то рано или поздно она закончится в глубокой долине, а когда заканчивается спуск, герр Шпеер, начинается подъем».
Я никак не отреагировал на эту прописную мудрость, да и в течение всей беседы отвечал односложно, и наконец Гиммлер распрощался. Я так и не узнал, зачем он приезжал и почему в то же время Кальтенбруннер посетил Хупфауэра. Может быть, они прослышали о моих критических замечаниях и хотели найти во мне союзника, а может, просто решили выяснить, что у нас на уме.
14 февраля я направил письмо министру финансов с предложением «перевести в фонд рейха все огромные денежные суммы, поступившие на мои счета с 1933 года». Так я намеревался помочь стабилизировать марку, курс которой поддерживался лишь жесткими административными мерами, но когда нам пришлось бы ослабить хватку, марка неминуемо обесценилась бы. Министр финансов граф Шверин-Крозигк обсудил мое предложение с Геббельсом и получил решительный отпор. Если бы министра пропаганды заставили последовать моему примеру, то он лишился бы личного состояния.
У другой моей идеи было еще меньше шансов на одобрение, и, вспоминая о ней, я понимаю, что к тому времени так и не избавился от иллюзий и романтических настроений. В конце января я очень осторожно, в основном намеками, обсуждал наше безнадежное положение с Вернером Науманом, статс-секретарем министерства пропаганды. Мы случайно оказались в бомбоубежище министерства и разговорились. Предполагая, что уж Геббельсто способен рассуждать здраво и логично, я в общих чертах набросал свой великий план, подразумевавший совместные действия правительства, партийных лидеров и главнокомандующих: Гитлер официально объявит, что все руководство рейха готово добровольно капитулировать, если немецкому народу будут обеспечены сносные условия существования. В этом замешанном на исторических параллелях фантастическом замысле воспоминания о Наполеоне, сдавшемся британцам после поражения при Ватерлоо, слились с идеями о самопожертвовании и искуплении вины, которыми были пронизаны оперы Вагнера. Хорошо, что из этого ничего не вышло.
Из всех моих сотрудников-промышленников самые близкие отношения я поддерживал с семидесятилетним доктором Люшеном, главой немецкой электрической индустрии, членом совета директоров и начальником исследовательского отдела концерна «Сименс». Люшен понимал, что народу суждено пережить тяжелые времена, но не сомневался в возрождении немецкой нации.
В начале февраля Люшен навестил меня в моей квартирке в одном из корпусов министерства на Паризерплац. Достав из кармана клочок бумаги, он протянул его мне со словами: «Знаете ли вы, какой отрывок из «Майн кампф» цититуется сейчас наиболее часто?»
Я прочитал: «Задача дипломатии состоит не в том, чтобы обречь народ на героическую гибель, а в том, чтобы спасти его. Для достижения этой цели оправданы любые средства, и отказ от них должен восприниматься как преступное пренебрежение своим долгом». Люшен протянул мне второй листок – оказалось, он нашел и другую подходящую цитату: «Престиж государства не может быть самоцелью, поскольку в таком случае любая тирания была бы священной и неприкосновенной. Если государственная власть ведет нацию к гибели, то каждый человек не просто имеет право восстать против такой власти, в этом состоит его долг»[299].
Люшен удалился, молча оставив свои листочки. Я в смятении мерил шагами кабинет. Гитлер давно изложил то, что я пытался четко сформулировать в последние месяцы. Напрашивался единственный вывод: Гитлер – по критериям собственной политической программы – умышленно предает свой народ, который принес колоссальные жертвы во имя его дела и которому он обязан всем, и уж точно большим, чем я сам обязан фюреру.
В ту ночь я принял решение уничтожить Гитлера. Правда, мои приготовления не зашли слишком далеко и в чем– то были смехотворными, но в то же время характеризовали суть режима и его служителей. Я и сейчас содрогаюсь при мысли о том, до чего нацизм довел меня – меня, который когда-то желал лишь одного: быть личным архитектором Гитлера. Даже в самые последние дни я иногда сидел напротив него за обеденным столом, от случая к случаю мы перебирали наши старые архитектурные проекты… и все это время я думал, где бы раздобыть отравляющий газ для умерщвления человека, который, несмотря на наши серьезные разногласия, все еще симпатизировал мне и относился ко мне терпимее, чем к кому бы то ни было. Многие годы я прожил среди его ближайших соратников, совершенно не ценивших чужую жизнь, но считал, что их дела меня не касаются, а тут вдруг осознал, что не избежал их тлетворного влияния. Я не просто запутался в сетях обманов, интриг, низостей и убийств, я сам стал частью их искаженного мира. Двенадцать лет я беспечно жил среди убийц, и только в последний момент существования обреченного режима сам Гитлер дал мне моральный толчок к покушению на него же.
На Нюрнбергском процессе Геринг высмеивал меня, называл вторым Брутом. Некоторые обвиняемые упрекали: «Вы нарушили присягу на верность фюреру». Пустые слова! Присяга просто избавляла их от необходимости думать и действовать самостоятельно. И именно Гитлер лишил их аргумент всякого смысла, но понял я это лишь в феврале 1945 года.
Прогуливаясь по садам рейхсканцелярии, я заметил вентиляционную шахту бункера Гитлера. На уровне земли она была прикрыта тонкой решеткой и замаскирована мелким кустарником. Поступавший в бункер воздух очищался фильтром, но ни один фильтр не мог защитить от газа табун.