Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мальчики, как дела? – с придыханием пропела Сирена. Ярко обведённые глазки метнули в сторону Верховского чересчур красноречивый взгляд.
– Да ничего, Марин, потихоньку, – неискренне протянул Витька.
Верховский против воли поморщился. Имя принадлежало не ей. Она – Сирена, громкая, яркая, надоедливая, и не более того. Это не отменяет того, что он повёл себя с ней, как форменная скотина. Именно что скотина: великовозрастный телёнок, впервые обнаруживший, что в мире есть что-то кроме привычного стойла… Может, тень и сулила ему безумие, но пока в наличии только не ко времени пробудившийся рассудок – неудобный, язвительный, беспощадный. И назад уже никак. Жребий брошен.
Он с трудом дождался окончания смены. Несмотря на усталость, свернул с привычного маршрута; ветхий подземный поезд, грохоча сочленениями, поволок его на самый верх карты метро, в хорошо знакомые, хоть и порядком подзабытые места. Упрятанная в рюкзак книжка, против обыкновения, ничуть не манила нырнуть в выдуманный мир. Верховский бездумно смотрел, как мимо окон ползут в никуда серые жилы кабелей, и рассеянно поглаживал в кармане сгиб сложенного вчетверо блокнотного листа. Он не выпускал бумажку из пальцев, пока шёл от метро к автобусной остановке, трясся в тесной вечерней толкучке и месил подошвами слякоть на тротуарах, протянутых вдоль сонных многоэтажек. Чёрные асфальтовые линии улочек походили на следы, оставленные в грязном снегу ползучим чудовищем. Та, что вела Верховского, вплотную подходила к очерченному далёкими городскими огнями озеру сумрака, но боязливо изгибалась и уходила в сторону, обратно к свету и шуму.
Старый пустырь никуда не делся, словно неведомый морок укрывал его от взгляда городских властей. Разве что трубы подновили: в грязно-бурых отсветах электрического зарева они горделиво поблёскивали новенькой оцинкованной сталью. Верховский медленно двинулся вдоль серебряной змеи. Похоже, его проклятие начало сбываться ещё до того, как было наложено: затея с самого начала казалась не столько безнадёжной, сколько безрассудной. Впрочем, со своими-то возможностями он не мог придумать ничего лучше.
Место он узнал. Не сумел бы сказать, по каким именно приметам; может быть, просто по тому, как идеально вписались бы в этот клочок пространства давно потухший костёр, хромоногое полусгнившее кресло и нахохлившиеся от холода фигуры одетых в обноски бродяг. Амулет-детектор слабо осветился красным; похоже, Феликс всё же ждал, что прежний знакомец сюда заявится. Приблизившись к трубе, Верховский вынул из кармана лист бумаги и аккуратно заткнул под металлическую обшивку – снизу, над самой кромкой слежавшегося снега, туда, где бродяги когда-то прятали добытые неправедным трудом купюры. В записке было всего несколько слов: «Хочу тебя выслушать. Выбери время и место. Оперуполномоченный Ноготь». Соорудив собственную сигнальную цепочку поверх чужой, он отступил на несколько шагов и задержался на минуту-другую, прежде чем уйти. На месте Феликса он выждал бы для надёжности пару часов, прежде чем мчаться проверять сработавшие чары.
Но рано или поздно непременно явился бы.
XXVI. Чуждое
Голоса возникали вместе с болью и пропадали сами по себе. Они не были знакомыми, а может, и вовсе не принадлежали людям. Слова сливались в причудливую мешанину и вряд ли имели смысл. Как рокот речного течения или стрёкот кузнечиков. Как потрескивание сухих поленьев в жарком зеве печи. Или в костре. В огромном костре, вроде тех, что зажигают в Вельгорову ночь.
Почему так долго?
Он был бы не прочь умереть в беспамятстве, но, должно, не заслужил такой милости. Кто-то намеренно дразнил угнездившуюся в меркнущем разуме боль; терпеть её было несложно, ведь ничего иного не оставалось. Иногда, когда становилось совсем мучительно, вновь возникал голос – тихий и, кажется, жалостливый. А потом пропадало всё.
Такая вспышка однажды выхватила его из забытья, прорвав спасительную сонную черноту. Он уловил рядом короткое движение: гибкая тень пугливо отпрянула, зашелестев невесомой тканью. Женщина, незнакомая, странно одетая. В дрожащих руках она комкала тряпицу, резко пахнущую чем-то травяным. Негромкий взволнованный голос торопливо заговорил на чужом языке, похожем на птичий щебет.
– Я не…
Он слишком долго молчал. Вместо слов выходил один только невнятный хрип. Бесплотная прежде боль стремительно обретала контуры; теперь, когда стали повиноваться мышцы, хотелось выть и корчиться. Нельзя. Нет смысла. Надо пытаться думать.
Женщина боязливо приблизилась. За её спиной выступали из мрака тонкие каменные колонны, расписанные синим и зелёным; своды, которые они поддерживали, терялись в темноте. Колющий глаза свет исходил от масляной лампы рядом с постелью. Наверное, сейчас ночь. Или здесь нет окон…
– Кто ты? – с трудом выговорил Яр пересохшими губами. – Где я?
Женщина склонила голову к плечу и что-то спросила в ответ. Он не понял ни слова. Её лицо наполовину скрывала тонкая вуаль; Яр видел лишь раскосые глаза и прямые тонкие брови. Бесполезно: она не скажет ничего путного…
– Пить, – произнёс Яр, как сумел, отчётливо. Должна ведь она понять хотя бы это… – Дай… воды.
– Во-ды, – певуче повторила женщина и проворно метнулась куда-то в глубь комнаты.
Яр проводил её взглядом; движения глаз отдавались в висках тянущей болью. У дальней стены, изукрашенной замысловатыми узорами, на резном столике стояли в ряд золочёные кувшины – должно, не только с водой. Здесь всё так и дышит роскошью, какая не снилась даже ильгодским князьям. Это что, последняя милость перед торжественным публичным сожжением?
Украшенную бирюзой чашу ему поднесли почтительно, с земным поклоном. Яр, поколебавшись, взял. Что-то глубоко неправильное было в этом подобострастном унижении человека перед человеком. Драгану оказывали почести, но выглядели они совсем