Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для начала нужно сказать, что понятие осады применительно к Москве в 1812 году довольно сомнительно, затем, отметив, что риторика переноса «А вот за это-то, да в таком-то году» (эксперименты с анахронизмами вообще непродуктивны) сомнительна ещё больше, потому что напоминает бессмертную фразу Шолохова: «Попадись эти молодчики с чёрной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а „руководствуясь революционным правосознанием“, ох, не ту меру получили бы эти оборотни!»[321] Ну и говорить о довольстве Государя сложно, да и что касается «в целом» — это довольно рискованное обобщение.
Дело ещё в том, что суд над Верещагиным был, и его отправляли на каторгу. Ростопчин просил ужесточения приговора, Сенат рассмотрел дело 19 августа и оставил решение в силе. То есть Ростопчин у Толстого действует спонтанно, а этот другой Ростопчин, из документов ведёт себя совершенно иначе — и куда хуже.
Отступая чуть в сторону, нужно сказать, что сама система аргументации в этой книге несколько настораживает. Вот автор говорит: «Давайте попробуем представить себе, что было бы, если бы армия стояла насмерть, но была бы разгромлена, и Наполеон, пусть изрядно потрёпанный, всё же занял бы Москву. Сразу скажу, у меня нет сомнений в том, что Наполеона всё равно выгнали бы.
Но что Александр I? Ему-то какая польза от такого оборота? Никакой! Зыбкая слава храбреца, которому высочайшие государственные интересы не позволили бы лично сложить голову у стен древний столицы? Так ведь и этой славы ему бы не досталось! А, наоборот, новые претензии со стороны простого народа и части элит: слабохарактерный государь, никудышный полководец, не тех генералов назначил, не теми вельможами себя окружил!
Наполеона, без сомнения, всё равно выгнали бы, но велик риск, что выгонял бы его уже не Александр I, а кто-то ещё? Кто? Да бог его знает!»[322] Дальше автор приводит череду воображаемых сцен с возмущённым народом, с новым Мининым и Пожарским, Екатериной III, в которую превратится сестра императора, принцем Евгений Вюртембергский… «Александра I вынудили бы отречься. А дальше — кто знает! <…> Положим, окажись на престоле Екатерина Павловна, она не тронула бы старшего брата. Но кто поручился бы за то, что её горячие сподвижники не пожелали бы повязать новую государыню кровью?»[323]. Всё это бог его знает, кто его знает, приводится в доказательство того, что «вариант оставления Москвы рассматривался изначально, и рассматривался вполне серьёзно. Другой вопрос, что никаких свидетельств об этом не сохранилось. И здесь я опять же домысливаю, что у Александра I были устные договорённости сначала с Барклаем-де-Толли, а затем с Кутузовым. Договорённости о то, что ответственность за отступление и оставление Москвы берёт на себя главнокомандующий, а император разыгрывает праведный гнев»[324].
Нет, это никуда не годится. Этак домысливать хорошо в романах про попаданцев, а при написании исторической биографии так действовать не стоит. Дело не в том, что история не терпит сослагательного наклонения (а она не терпит), а в том, что истории про то, если бы у бабушки было что-то необычное, то произошло бы что-то интересное, заведомо превращают разговор в сомнительный.
Такая же картина с курьёзной затеей Леппиха[325] — тут автор следует известной французской версии, в рамках которой летательный снаряд был маскировкой накопления зажигательных средств для планового уничтожения Москвы. Однако ж никаких доказательств тому не явлено, непонятно, отчего это вышло так дорого, и зачем было нужно — то есть отчего не накопить зажигательные средства без лишнего шума и как-то иначе, да хорошо бы понять, что это за средства. Иначе читатель взмахнёт оккамовской бритвой, и останутся одни безумства, суета и фантазии.
У честного обывателя, интересующегося вопросом, как в суде — состязательность: логическая сторона очень важна. Убедительно выступишь в прениях сторон — хорошо, а положишься на то, что выслушают только тебя, то можно вызвать некоторое недоверие.
Тем более, если в повествовании чередуются фрагменты самообеляющих воспоминаний героя без точной расстановки акцентов, и иногда автор из того что «в письме нет никаких слов о каком-либо потрясении» выводит, что автор что-то знал заранее и проч., и проч. После — не значит вследствие того etc.
Вернёмся к предисловию. Е. А. Ямбург в нём пишет: «Подводя итог педагогическому анализу книги, отмечу, что она решает серьёзную задачу воспитания историей»[326]. Тут нельзя не согласиться — при внимательном чтении из той книги можно извлечь серьёзный урок (и не один). Во-первых, поколения историков, волшебная сила русской литературы и общественное мнение не всегда не правы. Да, часто они жестоко ошибаются, но в случае с Ростопчиным контраргументов представлено мало, а кои есть — не очень убедительны. Во-вторых, попытка реабилитировать историческую фигуру в глазах общества — задача сложная, иногда невыполнимая. Сделать это в небрежном, разухабистом стиле — невозможно. В этом смысле воспитание историей очевидно.
16.05.2017
Глоток свободы (о мифологии декабристов)
Балы. Красавицы. Корнеты. Шулера.
И вальсы Шуберта, и хруст французской булки,
Любовь, шампанское, закаты, переулки,
Как упоительны в России вечера!..
Виктор Пеленягре, «Триолет» (1991)
…дядя Николай Ильич остановился перед ними в грозной и строгой позе.
— Это вы сделали? — сказал он, указывая на поломанные сургучи и перья.
Лев Толстой, «Война и мир»
Есть такой вечный образ, переживший несколько эпох — он мне знаком с детства. Это «декабристы». Само слово довольно странное — термин невнятен, неясно и время его происхождения. Была версия, что он появился в Москве в сороковые годы XIX века, считалось, что он появился в дневнике цензора Никитенко (в записях от 30 января 1828 года — и позднее), но непонятно, не вписали ли его потом при правке, и, наконец, «По мнению С.Я. Штрайха, в документах сибирской администрации термин „декабрист“ употребляется