Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этих случаях нет лучшего лекарства, чем песня, и нет дороже человека, чем запевала. Был в батальоне голосистый гвардеец сержант Каширин. Ростом не взял, зато голосом природа не обидела — пел, как соловей. Голос у Каширина был чистый, звонкий и сильный. И вот когда батальон, пройдя полтора десятка километров, как говорили солдаты, вытягивал из ног последние жилы, комбат гвардии майор Ольшевский прибегал к песенному «лекарству». По ротам передавалась команда:
— Каширина — в голову колонны!
Команда доходила до сержанта, и он, подхватив правой рукой автомат, трусцой обходил одну колонну, другую — выдвигался вперед. И удивительная вещь происходила с батальоном. Бойцы оживали, поднимали головы, веселели. Они знали, зачем комбат вызвал Каширина, куда тот так заспешил, и улыбались. В строю слышались одобрительные реплики:
— Сейчас ему комбат поставит боевую задачку…
— Каширина хлебом не корми — дай только спеть…
— Сейчас выдаст, ох, выдаст…
Все ждали. И вот впереди, над строем, взлетал высокий каширинский голос:
Эх, комроты,
Даешь пулеметы…
Батальон дружно подхватывал:
Даешь батареи,
Чтобы шли мы веселее!
Крепли голоса, песня набирала силу, поднимала настроение, наполняла сердца бодростью, легкостью. Песня звала вперед, и люди шли, будто сбросив с ног пудовые гири…
Вот что делал Каширин — батальонный чародей, незаменимый запевала. В бою комбат и солдаты думали о нем, боялись, как бы Каширина не срезала пуля, не скосил осколок. На длительном марше комбат сажал запевалу на бричку, давал ему отдохнуть минут десять, а потом ставил в голову колонны, рядом с собой, и говорил:
— Ну-ка песню, Каширин…
И Каширин выводил, как по нотам:
Все преграды громя и ломая,
Помня предков великий завет,
Ты идешь, девяносто седьмая,
По дорогам войны и побед.
Батальон поднимал головы, расправлял плечи, обретал силу и волю. И десятки голосов подхватывали припев:
Грянем песню о славе солдатской,
О гвардейской семье боевой,
О дивизии нашей Полтавской,
О родной девяносто седьмой…
Все это пришло к Дронову неожиданно, как эта распутица, свалившаяся под ноги, прилипшая к сапогам и сделавшая расстояние до переднего края в пять раз длиннее, чем было на карте. Но в жизни все так устроено, что и самое худшее в конце концов кончается.
Уже стемнело, когда батальон прибыл на место. Передний край проходил за деревней, охватывая ее справа, и представлял собой систему траншей и окопов, вытянутых по фронту и в глубину. Нейтральная полоса поднималась над деревенскими огородами. До первой траншеи гитлеровцев было около четырехсот метров. Жителей в деревне осталось мало. Они прятались, отсиживались в погребах и подвалах.
Ночью, осторожно, без шума, батальон сменил подразделения, находившиеся в траншеях. Дронов расположил взвод в указанном ему месте, расставил пулеметы, приказал командирам расчетов все приготовить для ведения огня, нести непрерывное дежурство у пулеметов и наблюдать за противником.
На этом участке до смены стрелкового полка сложилась непростая обстановка. Ввиду того, что из-за весенней распутицы к переднему краю нельзя было ничего подвезти, полк оказался в трудном положении. Особенно плохо обстояло дело с боеприпасами. Нашим бойцам был отдан приказ: без крайней необходимости огня не открывать, экономить каждый патрон. Гитлеровцы поняли это и стали вести себя нагло. Они открыто ходили по своему переднему краю, спускались вниз к ручью за водой. Строго выполняя приказ, наши солдаты не открывали огня, хотя руки чесались как следует проучить обнаглевших захватчиков.
Гвардии майор Ольшевский ввел подчиненных ему командиров в обстановку и предупредил:
— Все остается по-прежнему. Огонь открывать только в крайних случаях. Пусть враг считает, что здесь находится прежняя часть, а не свежие силы с полным боезапасом.
Батальон просидел в траншеях и окопах двое суток. Днем хорошо просматривался передний край противника. Фашисты действительно уверовали в свою безнаказанность и ходили открыто. Дело доходило до смешного и обидного. Однажды на нейтральную полосу, к ручью, подошла коза. Не коза, а картинка — темная шерсть на боках, голова беленькая, рога изогнуты тонкими дужками. Все бойцы — к брустверу, командиры — бинокли к глазам, рассматривают красавицу…
— Ишь ты, какая смелая!
— А что ей, оккупацию пережила, своих дождалась…
— Гуляет себе, как дома в огороде!
— Наверное, и хозяйка есть, не усмотрела…
— За козой усмотришь… Мы с женой держали две козы для ребятишек — молоко у них, как лекарство. Так такое они вытворяли — чистые бестии.
Так говорили бойцы, любуясь оказавшейся перед окопами козой. И было в их словах столько душевной ласки, будто каждый увидел свой дом, свой огород, свою живность во дворе…
А коза, не обращая внимания ни на наших, ни на немцев, наклонила рогатую голову к ручью, лизнула воду, потом отошла и стала пощипывать прошлогоднюю траву. Конечно, ее заметили и гитлеровцы. Среди них началось оживление. И вот уже двое вышли из траншеи и без опаски направились к козе. Фашисты были в касках, в помятых шинелях и грязных сапогах; у одного на шее висел автомат, а в руке был котелок. Другой, повыше и поздоровее, автомат держал у пояса в готовности к ведению огня. Они весело переговаривались, их поощряли выкриками из траншеи. Коза заметила идущих людей и повернула от ручья к деревне. Немцы побежали за ней.
Дронов видел, как заволновались пулеметчики. Один не выдержал, схватил винтовку, щелкнул затвором.
— Отставить! — строго предупредил его взводный.
Солдат опустил оружие, повинуясь приказу, но высказал свое несогласие:
— Надо бы проучить наглецов. Ишь, молочка захотели…
— Не будет им молочка. Не догнать им Милку-разведчицу, — сказал Тарасевич, успокаивая себя и других.
Так козе дали имя. А Милка-разведчица оказалась на редкость быстрой и проворной. И хотя любители козьего молочка бежали изо всех сил, догнать козу не смогли. Она исчезла за крайним домом, который был уже на нашей стороне, и фашисты повернули назад.
Под вечер Милка-разведчица опять объявилась, снова решила покрасоваться перед нашим передним краем. Пулеметчикам казалось, что коза приходит специально подразнить оккупантов. Она спокойно и важно прогуливалась у ручья, то наклоняла белолобую голову к земле, то поднимала ее и замирала, словно разглядывала чужих людей, то игриво подпрыгивала, вскидывая крутые