Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Нюрнберге Геринг слушал читку Олдермана, подперев подбородок кулаком. Время от времени он улыбался. Главные герои собрались в одном помещении. Теперь они были не в Берлине, не в Вене, не в Лондоне, они сидели в нескольких метрах друг от друга: Риббентроп и его прощальный обед, Зейсс-Инкварт и его раболепство капо[15], Геринг и его гангстерские методы. Закончить выступление Олдерман решил вернувшись к 13 марта. Он прочел конец последнего диалога и сделал это так монотонно, что лишил сцену шарма и обнажил правду: мерзость как она есть.
Г е р и н г. Здесь прекрасная погода. Голубое небо. Я сижу на балконе, завернувшись в плед, на свежем воздухе. Пью кофе. Птички чирикают. Слышу по радио, как ликуют австрийцы.
Р и б б е н т р о п. Это чудесно!
В эту секунду под часами в камере заключенных время останавливается; что-то происходит. Все поворачиваются к преступникам. Как рассказывает Кессель, специальный корреспондент «Франссуар» в Нюрнбергском суде, услышав слово «чудесно!», Геринг рассмеялся. Вспомнив эту наигранную театральную реплику, почувствовав, насколько вразрез она идет с историей, с рамками приличий, с тем, что представляют собой великие события, Геринг посмотрел на Риббентропа и рассмеялся. Риббентроп, в свою очередь, тоже издал нервный смешок. Перед международным трибуналом, перед судьями, перед журналистами со всего мира преступники, стоя на руинах, не могли не засмеяться.
Правда подобна частицам песка — ее можно распылить. Так, прежде чем назваться Андерсом, один немецкий интеллектуал, Гюнтер Штерн, эмигрировавший в США, бедный еврей, обреченный на мелкие заработки, в возрасте сорока лет с хвостиком ставший торговцем театральным реквизитом и всякой всячиной, работает в Голливуде, на Кастом Палас, где в галереях можно отыскать винтажный хлам на любой вкус. А все дело в том, что в голливудский Кастом Палас сдает костюмы, предоставляет киностудиям одежды Клеопатры, Дантона, средневековых жонглеров или буржуа из Кале. Здесь есть все мировое тряпье, это великолепное небытие, обломки славы на витринах, иллюзии воспоминаний. Здесь в запасниках хранятся деревянные мечи, картонные короны, бумажные щиты. Все фальшивка. Уголь на воротничке шахтера, потертость на коленке нищего, кровь на шее приговоренного. История — спектакль. В Голливуд Палас встречаешься с прошлым: одежды мучеников сушатся на тех же веревках, что и тоги патрициев. Разницу никто не видит. Кажется, что картинки, кино, фотографии — это не реальность, во всяком случае, я в ней не уверен. Этажи здания, где эпохи наслаиваются одна на другую, оставляют впечатление абсурда, безумия. Словно попадаешь в сердце тьмы и чувствуешь себя неловко, даже ничтожно, потому что пыль вдруг оказывается пудрой, прошлое — иллюзией, грязь — гримом, видимость — сутью вещей. Целое человечество — это много. Голливуд Палас собирает слишком много хлама, слишком много событий, вариантов, эпох. Здесь есть римский пеплум, египетское барахло, вавилонские цирковые костюмы, греческие платья; все виды набедренных повязок и парео, разноцветные сари, какие носят женщины Гужарата, яркие балукари из Бенгалии, легкий хлопок из Пондичерри, малайские саронги, пончо, плащи с капюшоном XVI века, древний римский плащ пенула; первые костюмы с рукавами, туники, блузы и рубашки, кафтан, кожа доисторического животного и все предки брюк. Голливуд Палас — чудо-пещера. Конечно, работа там не очень радостная: складывать одежду трупа Панчо Вильи, поправлять воротничок Марии Стюарт, убирать на полку шляпу Наполеона. И все-таки какая привилегия: быть реквизитором Истории!
В своем дневнике Гюнтер Штерн настаивает: вся одежда здесь, даже та, которую надевали цирковые обезьяны и маленькие довильские собачки, от фигового листа Адама до сапог штурмовых отрядов — все на месте. Самое захватывающее заключается в том, что здесь не только все костюмы мира — здесь уже костюмы нацистов. Ирония, по замечанию Гюнтера Штерна, в том, что еврей чистит сапоги нацистов. Ведь костюмы надо содержать в порядке! И как любой служащий Голливуд Палас, Гюнтер Штерн должен чистить сапоги нацистов столь же усердно, сколь котурны гладиаторов или сандалии китайцев. Здесь драма реальности не в чести, костюмы должны быть готовы для съемок, для мировой премьеры. И они будут готовы; и они еще более настоящие, чем всамделишные, верные, хранящиеся в музеях; идеальные копии, на которых каждая пуговица, каждая нить соответствуют оригиналу, а главное — есть все размеры. Копии отнюдь не должны отличаться безукоризненной чистотой, напротив, они должны быть в меру испачканы, порваны, потерты. Конечно, ведь мир — не модное дефиле, и кино обязано показывать его со всеми изъянами. Так что нужны фальшивые пятна и дырки. Нужно произвести впечатление, будто время уже прошло.
Поэтому еще до битвы под Сталинградом, до плана Барбароссы, до того, как появились малейшие намеки, само зерно плана, до французской пропаганды, до того, как немцам пришла мысль ее начать, война уже здесь, за кулисами. Кажется, гигантская американская машина начала беспорядки. Она будет рассказывать о войне как о подвиге. Она сделает из войны прибыльное дело. Сюжет. Хороший пиар. В конечном счете не танки, не пикирующие бомбардировщики под названием «Штука», не сталинская «Катюша» переделывают мир, переустраивают и коверкают его. Нет. Это происходит в индустриальной Калифорнии, между несколькими бульварами, выложенными квадратной плиткой, на углу, рядом с бензоколонкой и пончиковой — наши глубокие переживания вдруг распыляются, становятся коллективной правдой. Там, в супермаркетах, перед телевизорами, где-то между тостером и калькулятором мир оформляется, обретает окончательную истинность.
И пока фюрер готовился к нападению на Францию, пока его штаб повторял старые формулы Шлиффена, а механики чинили танки, Голливуд уже сложил их костюмы на полки прошлого. Нацистов повесили на вешалки вместе со старым тряпьем и заперли в темноте. Да, пока война не началась, пока Лебрен, ослепший и оглохший, пишет законы о лотерее, пока Галифакс играет в заговорщика, пока испуганный народ Австрии боится в силуэте безумца разглядеть свою судьбу, костюмы нацистских военных покоятся на складе реквизита.
Пятнадцатого марта перед императорским дворцом народ выстроился по всей площади до конной статуи Карла Австрийского; толпа, несчастная толпа австрийцев, обманутых, забитых и в итоге на все согласившихся, явилась шумно поддержать Гитлера. Если приподнять уродливые лохмотья истории, мы увидим следующее: иерархию против равенства, порядок против свободы. Растерянная перед идеей жалкого и опасного будущего, огромная толпа, угнетенная из-за предыдущего поражения, тянет руки вверх. Там, с балкона Сисси, слышится устрашающий, лиричный, волнующий голос — Гитлер. Свою речь он завершает неприятным хриплым выкриком. Он ревет на немецком, очень похожем на тот, что позже изобретет Чаплин, сыплет проклятиями, часто произносит слова «война», «еврей», «мир». Бесчисленная толпа воет. Фюрер объявил об аншлюсе с балкона. И получил одобрение столь единогласное, столь мощное, яркое, что, прислушиваясь к этой толпе, задумываешься: действительно ли эти голоса звучат в кино? Потому что наше знание истории во многом основывается на просмотре исторических фильмов — именно кино о пропаганде или войне показывает нам историю, все, что мы знаем, родом из искусства.