Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бы даже дополнил аргументацию Дарнтона одним штрихом, которому склонен придавать определенное значение. Центральный эпизод и кульминация повествования Конта — инсценировка судебного процесса над кошками могла бы быть поставлена медиевистом в более широкий исторический контекст, от которого она получает иное освещение.
Дело в том, что процессы над животными, которые в интересующую Дарнтона эпоху носили преимущественно шутовской характер, в Средние века были вполне серьезной реальностью, лишенной каких бы то ни было намеков на смех и профанацию. Подвергая преследованию животное, которое причинило ущерб или было «повинно» в убийстве человека, изгоняя со своих полей насекомых или других вредителей, прихожане учиняли против них форменный судебный процесс, с судьями, адвокатом и палачом. Крестьяне устраивали торжественные шествия, заклиная этих вредителей именем Бога и святых покинуть поля. Шествия возглавлял приходской священник. Верующих явно никак не смущало то обстоятельство, что эти бессловесные твари не ответственны за свои деяния. Церковные формулы обрушиваемых на них проклятий, рассказы в многочисленных житиях святых — свидетельство того, что перед нами отнюдь не театр или комическое действо, но заурядные явления жизни народа. Как бы ни объяснять эти дикие, на наш современный взгляд, явления, — налицо иная, чуждая нам логика поведения.
Дарнтон ищет «инакость» (otherness) культуры людей XVIII в. Поэтому, мне думается, ему стоило бы использовать и этот аргумент в своем историко-антропологическом исследовании. Разумеется, между подобными судилищами Средневековья, впрочем, изредка случавшимися и в то время, и судом над кошками в Париже первой половины XVIII в. — дистанция огромного размера. В расправах над животными, подобных описанной Никола Конта, уже нет былой серьезности, и из судебного собрания с участием приходского священника мы переносимся на городскую улицу с ее миром мрачного бурлеска и театрализованного веселья.
Перед нами — выродившаяся форма средневековой культуры. Но связь ее с культурой предшествующей эпохи — налицо, и в определенном смысле, и как раз в том, какой имеет в виду Дарнтон, эти явления сопоставимы. Они сохранялись в «памяти культуры», и их нужно иметь в виду, когда речь идет о «странностях» культурного сознания прошлого. Это ведь тоже символические ритуалы, в «снятом виде» перешедшие в новую культурную ситуацию. Мне кажется, что сходство и различие между средневековыми процессами над животными, птицами или насекомыми и разыгранной в парижском квартале комедией образуют то поле напряженности культуры, которое и представляет особый интерес для историка, вдохновляемого идеями и методологией символической антропологии.
Досадно, что это существенное звено выпало из аргументации Дарнтона. Склонный к прямым (и подчас кажущимся несколько натянутым) параллелям между историей и этнологией, использующей неевропейский материал, специалист по истории XVIII в. вместе с тем не уделил должного внимания тому наследию, которое непосредственно получила Европа от предшествующей эпохи. Но ведь если принять во внимание это наследие и видеть в «кошачьем погроме» позднюю бурлескную версию средневековых процессов над бессловесными тварями, то, на мой взгляд, отпадет необходимость давать столь сложную и изощренную интерпретацию символов и символических действий, обнаруженных в рассказе Никола Конта, к какой прибегает Дарнтон. На место многочисленных догадок (о том, как должны были мыслить и чувствовать себя ученики буржуа, разыгрывавшие эту маленькую бурлескную драму, и т. п.), приходят некоторые факты из истории культуры и религиозности Европы предшествовавшего периода.
Специализация современных историков подчас за себя мстит; мы не всегда в курсе того, что делается у «соседей». А между тем Средневековье во времена избиения кошек на улице Сен Северин еще не совсем завершилось. Вспоминается мысль Жака Ле Гоффа об «очень длительном Средневековье», заканчивающемся, по его мнению, в XVIII или даже в начале XIX столетия[419]. Где, на каком уровне, в каких стратах общества это Средневековье еще не изжило себя? Полагаю, прежде всего, на уровне народной культуры, с какой мы и имеем дело в подобных случаях.
Не скрою, стройные схемы «оппозиций» и «медиаций», которые чертит Роберт Дарнтон вслед за структурными и символическими антропологами, внушают мне известные сомнения. На схемах — все стройно и убедительно; остается «только» один вопрос: было ли все столь же гармонично организовано в реальной культурной практике людей, которых эти схемы касаются? Не вносила ли жизнь свои «шумы», осложнявшие подобные схемы?
В свете всего изложенного можно согласиться с Дарнтоном в том, что исследованный им казус представлял собой нечто большее, нежели заурядное уличное хулиганство молодежи, — в нем раскрываются некие тайны культуры.
Но «был ли мальчик»? Имел ли место описанный Никола Конта факт в действительности? Я полагаю, что не это самое главное и решающее. Даже если он придумал весь эпизод с расправой над кошками от начала до конца (но, повторяю, на этот счет мы остаемся в полном неведении), строил он свой рассказ из символического материала, предложенного ему его собственной культурой. И в этом значение исследования Дарнтона.
Каковы же итоги?
Принципиальные различия в условиях работы этнолога и историка очевидны. Исключено прямое заимствование историками методов и подходов к материалу этнологии и социальной антропологии. Слишком несхожи изучаемые объекты. Мир народов с относительно слабо дифференцированными структурами материальной и духовной жизни — особый мир. Механический перенос методов анализа таких недифференцированных структур на изучение «горячих обществ» (Леви-Строс имеет в виду под ними общества с динамическим типом развития, ориентированные не столько на «гомеостасис», на воспроизведение стабильного состояния, сколько на адаптацию к меняющимся историческим ситуациям) чреват опасностью размывания самого предмета истории. Историк имеет дело со столь сложно организованными обществами и культурами, что ему приходится вырабатывать собственные приемы интерпретации материала.
Тем не менее антропологический подход, на мой взгляд, может дать историку определенный взгляд на вещи и подсказать ему некоторые методы анализа. Учиться всегда полезно, а ныне, в обстановке явного кризиса методологии исторического познания, попросту необходимо. Поскольку мы, пытаясь достигнуть социально-культурного синтеза, ставим во главу угла изучение человеческого содержания истории, то, спрашивается, у кого же нам и учиться, если не у культур-антропологов?
Неправильно упускать из виду, что при всех принципиальных различиях между людьми первобытных обществ и людьми обществ классовых или раннеклассовых, человек всегда был и остается animal symbolicum, существом, создающим и употребляющим символы.