Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вас понял, – обрадовался Борис. – А можно я добавлю, что болен и нуждаюсь в квалифицированном лечении?
– Непременно! – ободрил его Вебер. – Непременно напишите, что у вас проблемы с легкими.
– И не исключено, что после рентгеновского обследования понадобится операция, – вставил Кольвиц.
– Спасибо, господа, – отбросил одеяло Борис. – Я готов. Вот только ни ручки, ни бумаги, ни чернил у меня нет.
– Я распоряжусь, – направился к выходу Вебер. – Все необходимое вам принесут. Вы идете? – обратился он к Кольвицу.
– Нет-нет. С вашего позволения, я немного задержусь, – достал он фонендоскоп, – надо послушать, как работают «кузнечные мехи» нашего барона.
«Кузнечные мехи» барона работали отвратительно. Больше того, дышать он мог лишь в полусидячем положении, а как только ложился, то начинал хрипеть и захлебываться. Это означало, что его легкие чуть ли не до самых верхушек заполнены жидкостью и всякой другой дрянью.
«Что делать, что делать? – маялся подле него Кольвиц. – Ведь если так пойдет и дальше, я его потеряю. А может, сделать прокол? Но чем, как? У меня нет даже полой иглы».
А Борис между тем заметно повеселел. Как только принесли бумагу и ручку, он взялся за письмо.
– Так-то вот, – привычно взмахнул он валявшейся на столе тростью, – мы еще повоюем.
Но каково же было его удивление, когда вместо пронзительного свиста трость издала какой-то чавкающий звук.
– Э-э, да ты подгнила, – поднес он ее к окну, – а еще из железного дерева! Ну что ж, подруга, – погладил он свою верную спутницу, – недаром говорят, что на Земле ничто не вечно: есть свой срок и у тебя. И у меня, – тяжело вздохнув, добавил он. – Но я-то еще посражаюсь! – одернул сам себя Борис. – Сейчас накатаю цидулку Гиммлеру, он прикажет отправить меня в больницу, там прочистят легкие и – на свободу! Как хорошо, что Андорра меня не забыла. А почему не забыла? Да потому, что я был хорошим правителем. Что значит «был»? – снова взмахнул он тростью. – Не только был, но и буду! – окончательно развеселился Борис.
Когда письмо было готово и Кольвиц ушел с ним к коменданту, Борис выбрался из каморки и, блаженно щурясь на солнце, растянулся на благоухающей свежестью траве.
– Господи, хорошо-то как! – сорвал он воинственно торчавшую ромашку. – Трава, солнце, ветерок и какая-то веселая пичужка, – прислушался он. – Что еще человеку надо? Да ничего. Ведь если я все это слышу, вижу и ощущаю, значит, я жив. А сейчас еще и погадаю, – начал он отрывать лепестки ромашки, – долго мне быть живу или нет. Впрочем, нет, не буду, – отбросил он цветок, – лучше этого не знать, пусть все будет так, как записано в книге судеб.
Светило солнце, дул теплый ветерок, заливалась птичка, а в душе Бориса сама собой всплыла мелодия его любимого романса. Он лег на спину, широко раскинул руки и, едва шевеля губами, беззвучно, совсем беззвучно запел:
«Почему же не возродишь? – спросил он сам себя. – Еще как возродишь. Вот я на палубе корабля, вот в седле боевого коня, а вот изображаю из себя хлыща на набережной Сантандера».
Самое странное, Борис действительно все это видел. Он как бы сидел в зале кинотеатра и смотрел фильм про самого себя. Вот откуда-то сбоку появился капитан-лейтенант Костин: он возбужденно размахивал руками и что-то жарко говорил.
«Это он убеждает меня стать королем Андорры, – улыбнулся Борис. – А вот леди Херрд. Тут она какая-то строгая, а на самом деле была милейшая и добрейшая женщина».
«Странное дело, – подумал Борис, – я вроде бы молчу, а слова романса звучат. Неужели кто-то поет за меня? А-а, вспомнил, это Костин, мы же с ним пели дуэтом».
И в это время откуда-то из-за облака Валентин поманил его к себе за роскошно накрытый стол, за которым сидели Маркин, Гостев, Зуев, леди Херрд, ее племянница Мэри и даже Кольцов с Марией и какими-то людьми в советской военной форме.
«А почему за столом нет Терезы? – удивился Борис, но тут же нашел ответ. – Значит, она не там, значит, она еще здесь. И это прекрасно. Долгих тебе лет, моя дорогая невеста! А вот как туда попала Мэри – загадка природы».
Этот куплет Борис исполнил без всякого энтузиазма.
«Почему же „однажды“? – запротестовал он. – Вовсе не однажды. Это только в книжках любовь одна и на всю жизнь. А если предмета любви не стало, то что тогда: всю оставшуюся жизнь предаваться воспоминаниям и женщин обходить стороной?»
Не успел он так подумать, как совершенно явственно увидел, что его незабвенная Ламорес нахмурилась и погрозила ему пальцем. «Ты все такая же, – улыбнулся про себя Борис. – Хочешь верь, хочешь не верь, но я по тебе скучал».
С этими словами Борис откинулся на спину, раскинул руки и, судорожно пошарив по траве, одной рукой нащупал трость, а другой – наполовину оборванную ромашку. Чтобы лучше видеть, что происходит на облаке, он широко раскрыл глаза, потом потянулся, сделал глубокий вдох и, странное дело, в его душе зазвучал поразительно слаженный хор.
«Так поют ангелы», – подумал он и присоединил к ним свой хрипловатый тенор:
– Ты еще долго будешь копаться? – неожиданно прервал мелодию громоподобный голос Костина. – Друзья его ждут не дождутся, а он все тянет резину. Что тебя там держит? Давай к нам!
– Да иду я, иду! – радостно откликнулся Борис и, сам того не ожидая, без всяких усилий взмыл в воздух и полетел.
Светило яркое солнце, дул теплый ветерок, серебряно заливалась пичужка, но Борис уже ничего не видел и не слышал. Он был так далеко от земли, что ее голоса до него не доносились.
…Когда к бараку вернулся Кольвиц, он увидел раскинувшееся на траве бездыханное тело Скосырева. Его глаза были широко открыты, на помолодевшем лице застыла улыбка, в одной руке была зажата ромашка, а в другой когда-то упругая, а теперь подгнившая трость.
Похоронили президента Андорры Бориса Скосырева в братской могиле, вместе с еще тремя скончавшимися заключенными концлагеря Верне. Это случилось 6 июня 1944 года, в день высадки в Нормандии англо-американского десанта и фактического открытия второго фронта.
Когда был освобожден Париж, а затем и весь юг Франции, синдик Роблес приехал в Перпиньян, чтобы найти тело своего президента и перезахоронить его в Андорре. Увы, но из этого ничего не получилось: во время отступления, выполняя приказ Гиммлера, штурмбаннфюрер Вебер концлагерь сровнял с землей, а все постройки сжег.