Шрифт:
Интервал:
Закладка:
***
Шут очнулся уже совсем поздней ночью, но никто не спал. Первое, что он увидел, был белый-белый потолок. Некоторое время Шут вспоминал, что с ним произошло, а затем, резко сев в постели, с ужасом огляделся вокруг: он лежал в своей палате, а рядом с ним, как и все предыдущие шесть лет, сидел Лука Алексеевич.
— Очнулся, безумец! А я ведь говорил, что сорвёшься!
Шут упал обратно в кровать и зарыдал.
Глава 32. Затишье перед бурей
Один закон есть в этом свете,
Несправедливый, но простой:
Душой живые мертвы телом,
Здоровый телом мёртв душой.
Никто не узнавал Шута. Прошло уже больше недели с того дня, как его вернули целым и невредимым в больницу Николая Чудотворца, однако к нему до сих пор не вернулись его привычная весёлость и жизнелюбие. Шут практически не выходил из палаты и целыми днями лежал в постели, хотя он был полностью здоров — по крайней мере, физически. Он ни с кем не разговаривал: на все вопросы отвечал простыми, односложными фразами, а ещё чаще лишь качал головой из стороны в сторону, словно отрицал всё то, что раньше с таким энтузиазмом принимал. Единственным человеком, которого Шут подпускал к себе, был Лука Алексеевич, и то, скорее всего, он делал это лишь из-за чувства вины за повреждённую спину врача.
— Мотя, — говорил Лука Алексеевич, сидя у его кровати, — прошу, пойми меня. Мы бы с радостью отпустили тебя, но с твоей болезнью это всё равно, что отправить тебя на казнь. Ну как ты сможешь работать в цирке, если у тебя руки трясутся и конечности судорогой сводит?
— Да, Вы правы. Никак, — отвечал Шут бесцветным голосом.
— У тебя… Редкий случай. Простые таблетки не помогут, это, в первую очередь, работа над собой. Я не виню тебя в бездействии, нет, ведь в твоём случае это действительно очень сложно, я бы даже сказал, на грани невозможного.
— Да? Вот как?
— Да, — Лука Алексеевич шумно выдохнул и посмотрел в окно. Этот диалог повторялся за последнюю неделю уже не первый раз. — Скажи, Мотя, ты помнишь, как и почему ты попал сюда?
— Конечно, — Шут перевернулся на спину и уставился в потолок. — Я сорвался во время репетиции, и после этого во мне проснулся синдром Туретта, а с ним невозможно работать в цирке, тем более эквилибристом.
— Да вот и нет, Мотя, — Лука Алексеевич снова глубоко вздохнул, снял очки и протёр их краем белоснежной рубашки. — Ты путаешь причинно-следственную связь. Не ты сорвался, и поэтому в тебе проснулась твоя болезнь, а ты сорвался, потому что в тебе проснулась твоя болезнь. Понимаешь, о чём я?
Шут не ответил.
— Хорошо, что это была репетиция. А теперь скажи, мы сразу положили тебя сюда? Сразу, как только приехала скорая, мы забрали тебя и больше не выпускали? — Шут снова не ответил. — Нет. Мы понаблюдали за твоим состоянием. Месяц прошёл с несчастного случая, и за это время твоя жизнь стала невыносимой, просто ты не хочешь этого признавать. Ты разве не помнишь этот месяц, Мотя? Да ты по утрам кружку не мог нормально взять, потому что у тебя был сильнейший тремор! Всё пострадало: моторика, восприятие, речь. Хочешь сказать, что я неправ? Ты этого не помнишь?
— Помню, — глухо ответил Шут и отвернулся к стене. На ней чёрным спиртовым маркером, который он украл у кого-то из врачей, был нарисован маленький улыбающийся бегемотик, правда, линяя вся была неровная и местами рваная, словно художник, когда рисовал его, ехал по очень старой дороге.
— А посмотри на себя сейчас, — продолжал Лука Алексеевич. — Мы с тобой выучили язык для глухонемых, заняли руки; проработали скороговорки, вернули на место речь; вспомнили упражнения, поставили мимику и координацию. Это большой прогресс, Мотя, и я поражаюсь, как ты этого не видишь. Но как бы ни были велики твои успехи, это ещё не всё: болезнь непредсказуема, и в любой момент всё может пойти на спад. Если ты сейчас вернёшься к обычной жизни, где гарантия, что ты не сорвёшься на глазах у всего зрительного зала? Что твоя нервная система не даст сбой? — Шут молчал. Повисла пауза. — Ты не навсегда здесь, Мотя. Да, на лечение требуется много времени и сил, но пойми, что, если сейчас ты всё бросишь, есть очень высокая вероятность, что всё сойдёт на «нет», и тогда, поверь, тебе придётся потратить гораздо больше времени и сил, чем сейчас. Тебе придётся делать двойную, а то и тройную работу, понимаешь?
— Понимаю, Лука Алексеевич. Я всё понимаю.
В палате стало тихо. Шут закрыл глаза и, не сказав ни слова, накрылся с головой одеялом, словно не хотел слышать никого и ничего в этом мире; Лука Алексеевич ещё немного посидел, глядя грустным взглядом на своего прежде неугомонного пациента, а затем тихо поднялся и вышел из палаты.
— Ну? Как он? — осторожно спросил Фома Андреевич, когда его коллега опустился на диван в ординаторской.
— Я не знаю, что с ним, — устало вздохнул Лука Алексеевич и потёр глаза. — Никогда такого не было: из него как будто выкачали всю энергию. Он словно умер, только не телом, а, что гораздо страшнее, душой.
— Надеюсь, что это не так. Будешь? — Фома Андреевич предложил Луке Алексеевичу кофе, на что тот отрицательно покачал головой. — Мой Амнезис вот тоже… Столько лет был «мёртв», ничего не хотел! Амёба амёбой, по-другому и не скажешь, уж простите! Сейчас хоть на человека похож.
— Но у Амнезиса другой случай.
— И что ж? — Фома Андреевич нахмурился и недовольно посмотрел на Луку Алексеевича. — Хочешь сказать, что у Амнезиса есть право на подобное состояние, а у Шута нет? Не надо мериться, чьё горе горше. Человеческий разум, как и человеческая душа, — это бездонный океан, который мы изучим ещё очень и очень нескоро. Лично я вообще не верю в то, что мы когда-нибудь достигнем его дна.
Лука Алексеевич хмыкнул.
— Ты в принципе мало во что веришь.
— Да, я не верю в чудо, — согласился Фома Андреевич, отпивая кофе. — Но зато я верю в то, что, если работать, причём работать усердно, добиться можно если не всего, потому что всё — это тоже лишь сказка, недостижимый идеал, то многого.
— Ты прав, Фома, но ведь недаром говорят, что надежда умирает последней.
— Надежда на